а потом вырваться из этого грязного раболепного «нутра», из этой преисподней и подняться по эскалатору наверх; однажды в метро я смотрел только на губы, напротив были толстые губы негра, розоватые изнутри; и женские губы, все эти вывороченные наружу плоды плоти — я смотрел на них, пока не надоедало; и снова мчаться сквозь сводчатые, одетые в кафель туннели, лампы отбрасывают на потолок полосатый, как кожа зебры, ребристый свет, по переходам блуждают мелодии невидимых музыкантов; потом несколько остановок, когда поезд вырывается из-под земли на поверхность, вагон вдруг заливает дневной свет, теперь я сижу словно в кабине колеса обозрения в парке отдыха и сквозь литые металлические конструкции эстакады могу разглядеть парижскую улицу сверху: глубокое, тянущееся в жуткую бесконечность ущелье, собравшее в себе все цвета радуги, и все залито светом, все видно как на ладони: украшенные черными полосами решеток и оконных карнизов ряды домов, поблескивающая внизу мостовая, островерхие, точно шляпы и шлемы, крыши домов, а вон там, смотри-ка! пощаженная огромным рекламным щитом с выцветшими буквами противопожарная стена и высокая узкая грудь углового дома, утес, под острым углом рассекающий надвое городскую артерию; кафе под навесом и несколько столиков и стульев перед входом; дерево, соединяющее шумный и яркий низ с одухотворенным верхом, листья полощутся и хлопают, точно знамена на ветру; автомобиль, что паркуется у обочины, и замирающий вдали крик, и только что проткнутое ножом тело человека, умирающего на улице, уже труп; и совокупляющаяся, прижавшаяся к стене парочка; пересекающий улицу человек хлебом в руках;
а далее опять безумное скопление людей, плотная, кишащая и шумная толпа, словно скопище пингвинов, это толчея вокруг универмага ТАТИ на Барбе-Рошешуар; но тут мы снова ныряем в туннель, в кишки, во мрак;
мне хочется всегда ехать вот так, то поднимаясь вверх, то опускаясь под землю, чтобы сохранять это чувство близости с городом,
ты ищешь не ясности, слышу я голос моего славного Беата, ты хочешь только одного — покачиваться в темноте, тебе нужен мрак, малыш, говорит Беат;
верно, отвечаю я, ты прав: я ищу затемняющего забвения, в котором рождается воспоминание; и буду искать до тех пор, пока среди бела дня, посреди Парижа не смогу сказать: я вспоминаю, здравствуй!
Раньше я боялся темноты, еще совсем недавно я страшно боялся ночи. Когда исчезал дневной свет, я чувствовал себя как бы отрезанным от всего, вокруг не было ничего, за что я мог бы уцепиться. Это как внезапное отключение тока, когда не видишь того, с кем разговариваешь, и всякий контакт с ним становится невозможным. Кто я? где мое место? чего я хочу, на что надеюсь? Я больше не знал, кто я.
Впервые я испытал это чувство в Серадзано, маленьком горном селении в провинции Пиза, куда я сбежал от друзей ради уединения в пустующем доме, с тех пор прошло почти десять лет. Я сидел в этой застекленной кабине, откуда днем открывался вид на тосканские холмы, а в хорошую погоду было видно море. Я сидел под выкрашенными в белый цвет балками перекрытия, подобно односкатной крыше скошенного книзу, пол был выстлан изразцами приятного, бледновато-терракотового оттенка. Когда ночью я прижимался носом к оконному стеклу, то видел только звезды и серп луны на черном фоне. Я сидел в стеклянной кабине под черным ночным небом; помещение было неплохо обставлено; у окна низкая кушетка, застланная старым красивым пледом, около камина несколько стульев и новомодный стол, гнутая пружинящая сталь и покрытое черным лаком дерево, все в слегка запущенном состоянии. Это было удивительное жилище, вполне пригодное для работы, но мне приходилось бороться со страхом, который я испытывал перед ночью, хотя мне казалось, что я давно его преодолел.