Но случались и мгновения бесценной гармонии — например, когда Антонита уговаривала меня пить помедленнее и поменьше, а главное, перейти на более дешевые напитки. Ведь вообще-то ей бы полагалось поощрять меня к максимальным количествам алкоголя, к максимальным расходам, добровольная уступка, вернее, то обстоятельство, что она, не задумываясь, поставила мои интересы превыше своих, трогало меня как подарок.
Но дольше всего я лишь хмуро сидел возле телесного повода и гаранта моего удивительного состояния. Кроме того, я, разумеется, ждал закрытия, чтобы мы наконец-то могли остаться одни. В гостинице.
Мое пребывание в Барселоне было ознаменовано двумя константами — гостиничным номером и рестораном.
Гостиничный номер — красный из красных. Красные обои, красное шелковое покрывало на кровати (насыщенный блеск дерева, немного полированной латуни). Красный — до удушья, красный — до корчей.
Это мог быть боковой салон весьма изысканного дома, куда ты ребенком пришел в гости и заблудился. Салон, использованный не по назначению. Хозяева дома ищут детей. Слышно, как они целеустремленно ходят из комнаты в комнату, открывают двери, одну за другой. Безрезультатно и поначалу с недоверчивым удивлением. Домашний обыск. Поиски детей. Инфанты и маленького гостя. Инфанту зовут Инес. У нее белая кожа, с легкой россыпью веснушек возле носа, отчего лицо кажется еще белее.
Гостиничный номер
— красный. Такой цвет можно встретить в старомодных кинотеатрах, они назывались синематографами. И там, и здесь по бокам горят маленькие лампочки. И там, и здесь у входа контролер в униформе. От красного цвета таких помещений становится жарко. И страшно.
Когда мы с Антонитой добирались до гостиницы, уже брезжил рассвет. Но ведь шторы задернуты. Набухшие красным шторы, не впускающие день.
Щеки у детей горят от волнения, когда они, прошмыгнув мимо киношного швейцара и билетера, устраиваются в красных плюшевых креслах, на шершавой, кусачей, засаленной обивке. Лампы еще горят, хоть и вполнакала, еще есть опасность быть обнаруженными. Но вот свет медленно гаснет, и вместе с ним уходят остатки страха, зато нарастает совсем иное возбуждение. В потемках кресла сливаются друг с другом и с красным пространством, с этой нутряной плотью зала. Вот-вот станет совершенно темно, дети окажутся в темноте, и тогда — эта плоть поглотит нас.
В гостинице мы раздевались, быстро, без слов, каждый сам по себе. А потом любили друг друга, отчаянно и всегда второпях (будто на прощание). Ведь Антонита жила у матери и должна была быть дома, когда там начинался день. Мы уезжали из гостиницы на такси в тот час, когда на улицах уже закипало утреннее движение. У моего пансиона мы расставались.
Ресторан
опять-таки был всегда один и тот же. Каждый вечер, когда «La buena sombra» с девяти до одиннадцати закрывалась на перерыв, мы, не сговариваясь, отправлялись туда.
Дешевый ресторанчик, укрытый в переулках, не для иностранцев. Простые деревянные столы на железных ножках, красивые гнутые стулья. И более никакого убранства. Коричневый тон стенных панелей. Еда тоже была простая, не для туристов. Зато вино подавали сразу, в графинчике, как только сядешь за стол. Пахло это заведение вином и камнем мощеного переулка, чьи испарения в свою очередь отдавали кисловатым привкусом разлитого вина.
И обслуживал нас всегда один и тот же официант, парень лет двадцати пяти, внешне похожий скорее на студента, чем на официанта.
Я вижу себя за одним из этих столов. Мужчина с чуть встревоженным, может быть, даже недоверчивым лицом — сразу видно: иностранец или же человек, попавший в непривычную обстановку. Он ест, пьет, а заодно курит и временами что-то говорит девушке напротив, причем так, будто всякий раз заново осознает ее присутствие. Мужчина, внутренне весь напряженный, как бы испытывающий облегчение, когда подворачивается возможность отвлечься, пусть даже всего лишь в образе официанта, который подает на стол или убирает посуду.
Вокруг сидят преимущественно мужчины с развернутыми газетами. Для него это лишь буквы и типографская краска, он ведь не знает языка.
Большей частью они молча сидят друг против друга. Парочка в ресторане. Два торса, над столешницей. Изящный и очень прямой — девушки, чуть сутулый — его, в расстегнутом пиджаке. Он видит ее руки на столе, как бы совершенно независимые живые существа с то спокойно лежащими, то прогуливающимися, то ковыляющими, то постукивающими пальцами. Он берет одну из этих рук, сжимает ее и чувствует упругость и ответное пожатие. Глаза временами закрываются, будто прожекторы. И распахиваются вновь.
Перед уходом, помогая ей надеть плащ, он слегка пугается естественной близости. В этом жесте есть что-то от собственнического разграничения. Нос чует ее знакомый, приятный запах, запах плаща и кожи. Из глубины ресторана прощально кивает официант.