Например, после воскресного обеда. Такой ленивый день. И газета еще только наполовину прочитана.
— Не отдавай меня кикиморе, — говорила она года в три или четыре, когда просыпалась от ночного кошмара. — Если кикимора придет, я уцеп-люсь за что-нибудь и не дам себя утащить.
Она разжала руки 26 августа 2005 года.
В июле бывали дни, когда меня обнадеживали. Говорили, что она идет на поправку. Маячила перспектива перевода в обычную палату. Приходили физиотерапевты. Приходили психиатры. В последний раз, когда я видела ее в сознании, взгляд у нее был ясный, только слегка встревоженный. Ее увозили на обследование. «Не бойся, — сказала я. — Я здесь. Им надо просто понять, что с тобой, и выписать правильное лекарство».
Если вы отказываетесь верить, что это может произойти, вас не переубедить.
Сколько ни говори, ни предупреждай, ни готовь.
Зато стоит кому-нибудь обронить: «Подождите отчаиваться», — и вы услышите.
Но однажды вы, как обычно, явитесь в реанимационное отделение и обнаружите у нее в палате пятнадцать или двадцать человек в санитарных одеждах, масках, халатах и резиновых перчатках, и один из них скажет, что сейчас вам туда нельзя.
Затем вас заметит лечащий врач.
Он выйдет и скажет про семь с половиной литров крови, которые они уже перелили, и про два литра, которые еще перельют.
И объяснит, что ей делают ручную компрессию грудной клетки, поскольку одной лишь искусственной вентиляции легких уже недостаточно.
Затем он введет вас в палату.
Забыв про маску, халат и резиновые перчатки.
И тогда вам все станет ясно.
Только не до конца.
Помню одно Рождество.
Мы были в Гонолулу, в гостинице. Срочно переписывали сценарий, который потом все равно зарубили.
Работали по шестнадцать часов в сутки. Но в тот вечер взяли тайм-аут. Заказали ужин в номер: махи-махи и салат «Маноа». Зажгли свечи, открыли бутылку вина. Джон заснул около полуночи. Кинтана побежала вниз разведать, что делается в лобби.
Я смотрела на спящего Джона.
Знала, что за Кинтану можно не волноваться.
Меня охватило чувство такого абсолютного счастья, что даже спать расхотелось. Моим близким ничего не угрожало, и можно было просто сидеть на балконе с видом на поле для гольфа, потягивать вино и смотреть на фейерверки, вспыхивавшие вдали.
Скорбь — это край, о котором никто не имеет понятия, пока сам там не побывает. Мы знаем, что можем потерять близкого. Готовимся испытать шок. Но не ожидаем, что шок этот окажется настолько сильным. Что горе и вправду лишит нас разума, и мы станем хранить ботинки мужа, надеясь на его скорое возвращение. Нам также не дано знать наперед то неизбывное ощущение одиночества и пустоты, с которым отныне нам предстоит блуждать в поисках оправдания собственной жизни.
Тщетно проблуждав несколько лет, я неожиданно нашла это оправдание в геологии. А через нее — и в епископальной ектений, особенно в словах «и ныне, и присно, и во веки веков», в которых
теперь вижу и расколы материков, и вечную эрозию прибрежных скал и горных цепей, и неумолимые сдвиги геологических пластов, способных как возводить горы и острова, так и разрушать их. Мир постоянно меняется, но не исчезает. Это ли не утешение?
Как же мне не хотелось, чтобы первый год после смерти Джона и Кинтаны заканчивался! Я знала, что с началом второго все изменится. Тот яркий оттиск, что остался в памяти в момент расставания, померкнет, выцветет, станет далеким воспоминанием. Я стану думать о них легче, спокойнее и постепенно научусь жить одна.
Собственно, это уже происходит.
В те годы, когда между Гонолулу и Сан-Франциско регулярно ходили пароходы, существовала примета: если бросишь за борт в момент отплытия гирлянду живых цветов, значит, обязательно сюда вернешься. Гирлянды попадали в кильватер, сминались, темнели.
Темнеют гирлянды, сдвигаются тектонические пласты, возникают и исчезают подводные течения.
Я вспоминаю, как привожу новорожденную Кинтану домой и укладываю в плетеную колыбель с видом на скалу, в которой есть грот, уходящий под воду во время приливов.
Грот, в который мы ни разу не заплывали после ее рождения.
Боялись, что если не выплывем, то она останется без нашей защиты.
Не бойся. Я здесь,
Джон то и дело заглядывал в колыбель проверить, как она дышит.
На пятые сутки сам крестил ее в раковине. Вдруг не доживет до церковного обряда.
Она дожила.
Дожила до того, чтобы подняться на кафедру в черном платье на его похоронах и сказать: «Ты мне дороже собственного завтра. Как ты часто мне говорил».
Он — ей.
Она — ему.
Я вспоминаю, как мы с ним подплываем к гроту. Как набегает волна, играя, набирая скорость, протискиваясь между двух больших валунов к подножию скалы.
Важно все рассчитать.
Быть наготове, когда прилив достигнет нужного уровня.
Мы это проделывали от силы раз шесть за те два года, что там прожили, а как запомнилось! Я все время боялась пропустить волну, отстать, не угадать время. Он не боялся. Волна подскажет, когда пора. Доверься волне.
* * *