Выставлять напоказ свои эмоции нельзя, а как хочется! Какой я все-таки молодец, подумал Улегвич. Вот — больше двадцати лет этот вот, к столбу привязанный маленький тощий слав был пугалом для всех, даже для славов, а уж артанские матери детей с колыбели им пугали, вот, будешь себя плохо вести, придет Кшиштоф и тебя съест. Легенды сочиняли про него, дрожали, ненавидели, и ничего не могли с ним поделать. Совались в Славию, а он их там бил, и, пройдя по обледенелому берегу, шел в Артанию — карать! Сколько стоит, до сих пор, славских укреплений по всей северной Артании, сколько форпостов, чего-то там славы ищут в артанской почве — в полной безопасности, уверенные, что их никто не тронет, не посмеет. И вот за каких-то несколько месяцев — вот он, здесь, в Арсе — поверженный, побежденный, жалкий. Вот его раздевают до гола палачи, вот обнажаются тощие ребра, щуплая шея. Вот уже открывают ящики с жуткими своими инструментами, чтобы снять с него, живого, кожу, как рубашку, а потом — хворост, и огонь, с четырех сторон. И начнет он сейчас кричать жалким голосом, и будет трястись его голова. И все это сделал он, он, Улегвич, молодой, яростный, величественный. Мы вернемся в Славию. Мы сожжем Висуа! Мы разгромим Ниверию! Мы заставим этих тварей, изнеженых, якобы цивилизованных, подчиняться — моей железной воле! Я стану властелином трех царств! Этот жалкий слав мечтал об этом, и подлый нивериец тоже об этом мечтает, но они ни на что не годны — у них было время, они бряцали оружием, но так ни на что и не решились, за все эти годы. Они ничтожны. Один я — смогу! Я — смогу!
Один из сидящих на крыше дома людей поправил рукой спадавшую на лоб прядь. Лоб был покрыт испариной, и человек боялся, что влага размоет краску, и потечет с пряди на лоб грязно-черная струйка, и выдаст его. И клейкая прозрачная смола, стягивающая скулы, от жара может расплыться, и тогда станет понятно, почему эти раскосые глаза не черные, но голубые. Будет жалко.
Человек сидел на крыше один. Это было странно — на остальных крышах люди расположились густо, но именно здесь, на этой крыше, никого кроме него не было. Кое-кому это стоило больших усилий все эти два часа. Не ему. У него была особая миссия — отвлечение внимания. По принципу Хока, как объяснил командир.
Вот палач вынул огромный кривоватый нож и щипцы. Второй палач уже держал вторые щипцы наготове. Сейчас жертве сделают надрез вокруг талии и будут стаскивать кожу. Или, может, сперва займутся гениталиями. Раз на раз не приходится.
Гул толпы снизился заметно, все застыли в ожидании. Человек на крыше лег на живот, изображая пристальное внимание. Внимание его действительно стало очень пристальным, но глаза его смотрели вовсе не на приговоренного. Человек протянул руку и придвинул к себе арбалет.
Нужен крик, поэтому выстрел в голову делать нельзя. Необходим резкий, хриплый выкрик, желательно протяжный, чтобы все обратили на него внимание, чтобы заинтересовались — кто это там орет? Человек плавным, но очень быстрым, движением перекатился на бок, приложился, и спустил курок. Тут же, не дожидаясь крика, но зная, что крик будет, он отполз назад. Его видели с соседних крыш, но не видели с площади. А те, на соседних крышах, не скоро сообразили, что, собственно, произошло.
Крик раздался из деревянной ложи, в которой сидел Улегвич. В ложе все вскочили с мест и окружили князя. Арбалетная стрела вошла ему под ребра и застряла возле сердца. Говорить он уже не мог, только смотрел на всех безумными глазами. Вся площадь повернулась к ложе.
В этот момент один из палачей, тот, у которого был нож, сделал незаметное, почти воровское, движение, и второй палач рухнул с эшафота на землю. Нож сверкнул в воздухе, и веревка, прибитая гвоздями к столбу, стягивающая запястья Кшиштофа, лопнула.
— Дорогу! Дорогу! — закричали одновременно с левой и с правой стороны площади, и всадники в богатой одежде, явно принадлежащие к свите Улегвича, ворвались на площадь, сшибая зазевавшихся — трое с одной стороны, четверо с другой. Один из них направился прямо к эшафоту. Конь прыгнул на дощатую поверхность и тут же соскочил вниз, почти не замедляясь, но за это время всадник успел свеситься с седла и захватить приговоренного всей длиной своей руки за талию. Еще один всадник вел за собой вторую лошадь. На нее, когда она скакала мимо эшафота, прыгнул палач — не очень удачно — и удержался в седле.
Толпа закричала и завыла, не понимая, что происходит. С крыш что-то вопили, нервничая и показывая пальцами.
Стрелявший кубарем откатился по наклонной крыше к противоположной от площади стене, съехал через карниз, повис на нем, разжал пальцы, упал, вскочил, и бросился бежать по пыльному переулку. Направо. Прямо. Еще раз направо.
Там его ждал еще один всадник, держа в поводу вторую лошадь. Стрелок прыгнул в седло.
Пролетев два квартала, они соединились с остальным отрядом.
— Дорогу! Дорогу!
— Будет погоня, — сказал один из всадников.
— А хоть бы и была, — откликнулся командир. — Скольким лошадям мы давеча порезали ноги?
— Я не резал. Жалко лошадок. Я подковы отдирал.