Домициан с трудом сглотнул комок в горле. Кивнул понимающе, сказал что-то успокоительное, пристойное случаю, поймал в ответ затравленный и явно больной взгляд герцога. Задумался невольно, какие же пороки могут терзать Альбана, не замеченного решительно ни в чем, кроме, разве что, внебрачных связей, каковой грех понятен у мужчины в расцвете сил, женатого на женщине, чья красота давно отцвела. Понятен, и если не простителен, то не карается очень уж сурово. В конце концов, что было бы, не окажись у герцога бастардов, в которых течет королевская кровь, пусть и разбавленная изрядно. Судьба королевства повисла бы на тоненькой ниточке жизни маленького Аурелия. Или… Или оказалась бы в руках северного конунга, чей брак с Амелией должен быть заключен весной, когда на Севере вскроются реки. А конунг этот, к слову сказать, вряд ли станет развязывать войну в стране, которую лишь недавно взял под свою руку и которая будет видеть в нем чужака.
Встав, епископ протянул руку для поцелуя, сам учтиво склонил голову в ответ. Уже выходя, обернулся на герцога, обмякшего в кресле, прикрывшего глаза. И не мог не подумать, что цена жизней тысяч людей и благоденствия целой страны — жизнь одного человека. И несмываемый грех, разумеется. Но мало ли грехов на его, Домициана, совести? Кто может доподлинно знать волю Света и судьбу, уготованную созданиям Тьмы? И кто знает, не погибнет ли душа страны Домициана без фейри куда вернее, чем с ними?
Одно он теперь понимал ясно: амулету фейри недолго лежать без употребления. Уже потому, что трудно придумать лучший повод для войны с нечистью, чем убийство епископа. Особенно, если епископ против этой войны. А Инквизиториум, разумеется, опять останется ни при чем.
Едва скрипнула дверь, пропуская человека, пригнувшего голову под низкой притолокой, Женевьева, спрыгнув с кровати, кинулась к нему. Упав на колени, схватила темную руку с узловатыми пальцами и принялась покрывать ее поцелуями, торопливо лепеча:
— Где они? Прошу вас, светлый отец… Умоляю… отведите меня к детям. Дайте хоть посмотреть на них! Энни больна! Она не сможет без меня! И Эрек тоже. Прошу вас. Я все скажу, все сделаю, только дайте хоть взглянуть, хоть узнать…
— Успокойся, дочь моя…
Сильные руки вздернули ее, рыдающую, вверх, помогли дойти обратно до кровати, тем более, что и идти было шага три: каморка, куда привели Женевьеву после допроса, от угла до угла насчитывала шагов пять-шесть. Вдоль длинной стороны едва умещалась маленькая кровать, на которой приходилось спать, поджав ноги. Впрочем, так было даже теплее, только живот мешал, и на вторую же ночь у Женевьевы начались судороги. На третью она просыпалась раз десять, растирая ледяные ступни, едва сгибаясь в отчаянно ноющей пояснице. А на четвертую и вовсе не заснула: ей все казалось, что где-то совсем рядом, за стеной плачет и зовет ее Энни. Стоило задремать — и плач начинался снова. Женевьева лежала в полной темноте — масляную лампаду ей давали лишь на день, просовывая ее в то же окошко в двери, куда подавали еду — и понимала, что сходит с ума. Разве можно услышать плач сквозь толстую каменную стену без малейшей щели? Но он был! Она могла бы душой своей в этом поклясться. И плакала девочка, тихо и жалобно…
— Успокойся, — повторил священник ласково и твердо, усаживая ее на кровать и опускаясь рядом на скамейку.
Женевьева подняла заплаканное лицо и увидела, что этот тот самый, что разоблачил ее глупую ложь на допросе. О, как она была глупа, отказавшись разговаривать дальше и приготовившись молчать даже под пытками, если понадобится. Ей ничего не сделали, просто отвели сюда и заперли в полном одиночестве. Дети! Ее дети…
Она набрала воздуха, чтобы умолять снова, но священник быстро поднял руку, останавливая поток просьб, уже готовый сорваться с ее губ.
— Разумеется, ты увидишь их, дитя мое, — сказал он негромко. — С ними все хорошо. Девочка и вправду нездорова, но мы позвали к ней монастырского лекаря. Ей нужен покой, тепло и целебные отвары. А еще, конечно же, молитва. Ведь ты молилась за нее, дитя мое?
— Днем и ночью, — прошептала Женевьева. — За нее и Эрека. Свет Истинный, в тебе упование мое, к тебе прибегаю во времена отчаяния и тобой сердце утешается…
Она повторяла слова знакомой с детства молитвы, и они, казалось, рвались из сердца, выплескиваясь болью и страхом.
— Я вижу, ты истинная дочь церкви, Женевьева. Твоя молитва глубока и искренна. Как же случилось, что Тьма опутала душу твою ложью? О, дитя моё, как я скорблю об этом.
Священник взял ее руки, у него были горячие, хоть и жесткие ладони, и Женевьева, давным-давно закоченевшая в этой подземной каморке и телом, и душой, едва не разрыдалась снова от этого простого жеста участия.