Возможно, здесь стоит перевернуть обычный упрек относительно того, что мы не знаем, чего хотим, а знаем только, чего не хотим: чего мы хотим — в основном понятно (по крайней мере, в далекой перспективе); но знаем ли мы действительно, чего мы не хотим, то есть от каких из наших нынешних «свобод» мы готовы отказаться? Или, если еще раз вспомнить нашу шутку из «Ниночки»: мы хотим кофе, но хотим ли мы его без молока или без сливок? (Без государства? Без частной собственности? И т. д.) Именно тут мы должны решительно последовать за Гегелем — гегелевская открытость будущему негативна: это то, что выражается в его негативных/ограничительных утверждениях, вроде знаменитого «нельзя прыгнуть выше своего времени» из «Философии права». Невозможность прямо заимствовать что-то из будущего имеет основание в самом факте ретроактивности, который делает будущее априори непредсказуемым: мы не можем запрыгнуть самим себе на плечи и посмотреть на себя «объективно», увидеть свое место в истории, поскольку история, ее текстура, постоянно ретроактивно трансформируется. В богословии Карл Барт распространил эту непредсказуемость на сам Судный День, подчеркивая, что последнее пришествие Господа будет абсолютно несопоставимо с нашими ожиданиями: «Бог не скрыт от нас; Он нам явлен. Но кем и как нам следует быть во Христе, чем и как будет во Христе мир в конце путей Господних, когда наступит пора искупления и исполнения — вот, что не явлено нам; это сокрыто. Будем честны: мы не знаем, что говорим, высказываясь о втором пришествии Иисуса Христа в Судный День, и о воскресении мертвых, и о вечной жизни и вечной смерти. Со всем этим будет связано пронзающее откровение — способность видеть, в сравнении с которой всякое наше сегодняшнее видение будет слепотой, — тому в Писании слишком много примеров, чтобы мы ощущали в себе способность подготовиться к этому. Ибо мы не знаем, что будет явлено нам, когда последние завесы будут удалены с наших глаз, со всех глаз: как мы будем вести себя по отношению друг к другу и кем мы будем друг другу — сегодняшние люди и люди прошлых столетий и тысячелетий, предки и потомки, мужья и жены, мудрецы и глупцы, угнетатели и угнетенные, предатели и преданные, убийцы и убитые, Запад и Восток, немцы и другие, христиане, евреи и язычники, ортодоксы и еретики, католики и протестанты, лютеране и кальвинисты; на каких разделениях и союзах, противостояниях и взаимных связях будут отворены печати всех книг; сколь многое для нас будет казаться тогда малым и незначительным, сколь многое только тогда покажется великим и важным; к каким всевозможным неожиданностям должны мы подготовить себя. Мы также не знаем, чем будет для нас тогда природа в качестве космоса, в которой мы жили и продолжаем жить здесь и сейчас; какие из созвездий, морей, просторных долин и гор, видимых и известных нам сейчас, будут хоть что-то значить тогда» {111}
.Если иметь это в виду, то становится ясно, сколь ложен, сколь «слишком человечен» страх, что виновный не будет должным образом наказан — именно здесь нам надо оставить всякие наши ожидания: «Странное христианство, чье самое насущное беспокойство заключается в том, что милость Божия может достаться некоторым слишком легко, что преисподняя, вместо того чтобы быть населенной столь многими людьми, может однажды оказаться пустой!» {112}
Ту же неуверенность испытывает и сама церковь — она не обладает каким-либо высшим знанием, она подобна почтальону, который доставляет письмо, не имея ни малейшего представления о том, что в нем говорится: «Церковь может только доставлять его так, как почтальон доставляет свои письма; Церковь не спрашивают, чему, по ее мнению, это послужит началом или что она думает об этом послании. Чем меньше она о нем думает и чем меньше она оставляет отпечатки своих пальцев на нем, чем чаще она его просто передает из рук в руки таким, каким получила, тем лучше» {113}.