Цынгуев, чуть впереди старого чабана, шагал мимо стригалей, здоровался с ними кивком головы, растопыренной пятерней делая знаки — дескать, работайте, не отвлекайтесь. Не говоря ни слова, не ругая, не хваля, стоя недолго возле каждого, передвигал, чтобы удобней было брать, банки с водой и порошком, которым присыпали порезы от ножниц, предупреждал:
— Не забывайте чаще менять ножи.
Сокто-ахай двигался медленней. Он осторожно обходил со всех сторон стригалей, глядел на их неумелую работу, качал головой и недовольно бурчал. Заметив, как Балмацу приволокла за задние ноги и бросила на помост овцу, взорвался:
— Что ты за девка! Потише не можешь? Все внутренности овечке отобьешь!
— Ничего с ней не случится, — Балмацу цепко держит животное, связывает овце ноги, чтобы не брыкалась.
— Она не железная! — чуть не стонет старик.
— Подохнет, что ли, если ее свяжешь? — усмехается Балмацу и начинает стричь с боков. Стрижет как попало, неровно, рывками. Шерсть рвется, запутывается. Овца напоминает пуделя.
Лицо Сокто-ахая хмурится, он готов закричать, но сдерживается и вроде бы советует:
— Вообще тебе бы лучше стричь ручными ножницами.
— Много ими наработаешь! А электричество для чего?
— Не для тебя… Какой толк от твоего электричества, от этих машин-ташин, если ты стричь не умеешь?
— А я научусь.
— Э-ээ! — старик машет рукой. — Пока ты научишься…
Балмацу на самом деле хочет, чтобы было как можно лучше Конечно, грубоватая она. Сама знает, да ничего поделать с собой не может — такая уж есть. Но ведь старается! Тем более, когда сам Сокто-ахай рядом стоит. Для нее это вроде экзамена. Но все ее старания идут насмарку. Почему-то дрожат, как от паралича, руки. Машинка не слушается, выходит из повиновения, извивается толстой, пестрой, длинной змеей. Ее хищная челюсть с десятками зубьев вгрызается куда захочет. А кожа у овец тонкая, нежная. Одно неловкое движение, и под ножницами проступает кровь.
Дед Сокто морщится как от боли, будто его самого ранят.
— Ну что ты за человек! Зачем мучаешь так?
— Это у нее болячки на животе были…
— Какие болячки!
— Да вы посмотрите…
— Брось. Отпусти овцу!
— Подождите, достригу.
— Отпусти, пока она еще живая! — рассерженный старик развязывает ноги овце.
Волоча за собою недостриженную шерсть, насмерть перепуганная овечка мчится, тычется сослепу, шарахается, пугается еще пуще. Того гляди, и правда помрет от разрыва сердца. Ее было прижали в угол — вырвалась, прошмыгнула между ног Санджи и, словно узнав старого чабана, сунулась прямо ему в руки.
— Стой, хулай!.. Правильно, что убегаешь от них. Как тебя ужасно обстригли! Последним сортом такую шерсть примут. Стой!.. А оставили сколько — на голове, на шее, на боках… Если на каждой овце постольку оставлять, какой убыток колхозу будет. Хулай! Зачем вы мучаете бессловесную скотину? Ты же, Балмацу, у нее живьем кожу сдираешь. Самое меньшее десять порезов сделала. На эти ранки мухи садиться будут, черви заведутся… Настоящий грех берешь на себя… — Сокто-ахай добыл где-то ручные ножницы, осторожно обстригает клочья шерсти, присыпает ранки дустом, продолжая брюзжать.
— Ну-ка все сюда! — слышится громкий голос Цынгуева. — Поближе! Это наша ошибка… Я виноват — не научил. Смотрите, как надо.
Закатав рукава, бригадир хватает первую подвернувшуюся овцу, опрокидывает ее на спину и, не связывая, начинает стричь. Машинка с ровным жужжанием послушно ныряет в густую шерсть, и руно, словно покрывало, целиком отделившись от овцы, ложится на помост.
— Ого! За пять минут! — восторженно и удивленно замечает Санджи, практикант. — И ни одного пореза!
Шойдок стрижет вторую овцу, третью… Столпились вокруг стригали, перешептываются, подталкивают друг друга. С восхищением смотрит на бригадира Оюна, с завистью — Балмацу. А Санджи на часы поглядывает:
— Четыре минуты!.. Три с половиной!.. — И не выдерживает — Можно, я попробую?
«Молодец, Шойдок. Сноровистый. Ловко у него… Ай да бригадир! — дед Сокто успокоенно садится на помост, поджав под себя ноги. — Шойдок их научит…»
— Я еще побуду здесь, погляжу, — отвечает он, когда Цынгуев предлагает ему возвращаться домой.
Блеянье овец в загоне, жужжание электростригальных агрегатов, стрекот саранчи, всплески смеха молодежи — все это сливается в непривычный для тихой в эту пору, изнывающей от жары степи гул и звучит, как музыка.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
…Широко, неоглядно расстилается степь. Кто только не хозяйничал в ней. Находилась она в ведении Агинской степной думы, владели ею ламы дацана, богачи и кулаки, пока не отобрали ее, не передали на вечное пользование колхозникам.
Не очень разумно распорядились поначалу своим богатством новые хозяева степи — травы косили раньше времени, не давали им обсемениться. Год за годом, год за годом, и все так. Казалось, чего тут о сроках думать, вон ее кругом сколько, травы, — знай коси. И вроде бы незаметно начала земля скудеть, а когда спохватились, поздно уже было. Пришлось хангильцам искать сенокосы на стороне, ездить в долину Хилка, а то и еще дальше.