— Как же не подумали, братец мой, — важно возразил Эда. — Я давно уже все обдумал. Первым делом я схожу в отдел труда и дам в морду тамошнему начальнику Рихтеру за то, что он послал нас сюда. И подожгу их проклятое учреждение. Потом пойду на завод и тресну старика по башке за то, что он водился с немцами и устраивал банкеты для гестаповцев. Хорош чех, нечего сказать! Ну а потом… потом вернусь на работу, займусь ремеслом, которому меня выучили, и буду делать… гм…
— Что будешь делать?
— Буду… Не знаю. Мой станок выпускал шрапнели и всякие детали для оружия. Их, впрочем, делали всюду. Ну, после войны все обернется иначе. Перейдем на другие изделия.
— Кто перейдет?
— Кто-кто! Ну, мы… и фабриканты.
— Как же, как же! Тебе придется помалкивать и делать, что прикажут. А может, ты скажешь вашему старику, чтобы он перестроил завод на выпуск детских погремушек?
— Старика там уже не будет, он был нацистский подлипала. Его мы запросто погоним в шею.
— Кто погонит?
— Мать честная, ну, мы!
— Как же так, ведь завод — его собственность. Он его построил, столько трудов положил….
— Он-то? Я что-то ни разу не видел, чтоб он занимался делом. Автомобили, жратва да бабы — вот и все его дела. Пользовался жизнью, толстопузый! Мы отнимем у него завод.
— Кто отнимет?
— Вот пристал! Ну, мы, рабочие!
— Да разве так можно? Это же грабеж среди бела дня! Вас посадят в кутузку.
— Черта с два! — Эда прищурил один глаз. — Всех не пересажаешь! Нет еще такой большой кутузки.
— Добровольно никто свою собственность вам не отдаст.
— Ну так мы возьмем против его воли. Чего там церемониться!
— Так тоже не выйдет.
— Почему?
— Это против закона. А законы надо уважать.
— Вот оно что! А мы издадим другие законы, которые нам подходят. Против толстопузых.
— Кто мы?
— Что ты за осел! Мы! А если иначе дело не пойдет, устроим революцию!
— Ка-ак, что ты говоришь! Революцию?
— Факт, революцию. И в ней снова польется кровь. Немцев и чехов.
— Стало быть, настоящую революцию?
— Уж будь покоен, братец, революцию на все сто.
— Значит, ты коммунист! — просиял Гонзик и ухватил Эду за локоть. — Выходит, что ты коммунист, дружище!
— Я-то? Да ты в своем уме? С какой стати? Я честный католик…
В середине мая командиров всех трех кассельских трудовых рот срочно вызвали в Майнц, на совещание в штабе батальона. Там обсуждалась дальнейшая судьба рот. Командир батальона получил новые инструкции, в них говорилось, что нецелесообразно возиться с ремонтом разбомбленных гражданских домов, каждая пара рабочих рук в Германии нужна для восстановления разрушенных промышленных объектов. Решено было перебросить все три роты в Саксонию.
И вот на следующий день: чемоданы и свертки, суматоха, крики, погрузка, хлопоты, сумятица, перебранка на улице и в школе, всеобщий беспорядок, груды хлама, который некуда уложить или убрать, семьсот пятьдесят парней лихо и упрямо рвут все свои связи с Касселем. Тут же воздушная тревога и самолеты над головой, смеркается, чешские девушки из Беттенгаузена кидаются к вагонам, плач, слезы прощания, отъезжающие и провожающие машут друг другу…
И вот уже все позади — город, и бронзовая статуя Геркулеса, и великолепный парк, и замок, прелестная, совсем сказочная миниатюрная крепость Левенбург с подъемным мостом и зубчатой стеной, школа на Кенигстор с просторным, заросшим акациями двором, длинная и прямая Вильгельмсхое-аллея и коробки трамваев на ней, парк над Франкфуртерштрассе с прудом и медведем, прекрасная Карлсойе со скамейками, центр города, весь в развалинах, заводы Юнкерса, Геншеля и Визлера в Беттенгаузене, лагеря чешских девушек 1924 года рождения, Филозофенвег, а на холме — Шлангенвег с разбомбленной аптекой, могила сапожника Лойзы и общая могила двадцати трех молодых чешек с заводов Юнкерса…
Монотонно постукивали колеса, ночь, медленно спускалась над краем, один за другим гасли огоньки сигарет, парни засыпали на скамейках и на полу, подложив под голову скатанные шинели.
Пепик сидел в углу вагона, под керосиновой лампой, положив перед собой на скамейке дневник. Иногда он прижимал ко рту носовой платок и глухо кашлял.
— Лег бы ты лучше спать, не портил себе глаза, — сказал Гонзик, отворачиваясь от тусклого света лампочки.
Пепик не ответил. Он долго глядел сквозь очки на Гонзика, потом стал писать своим мелким красивым почерком.