Генка тоже попробовал как-то соболью желчь, но только один раз. Горечь невыносимая, и псиной воняет. Больше не хотелось.
Тушки соболей собаки не едят. Понюхают брезгливо и отходят. Даже в самое голодное время. Охотники утром, отправляясь на путик, прихватывают смёрзшихся за ночь, обнявших друг друга голышей, и уносят подальше от зимовья. Кидают куда-нибудь под выворотень, где весной их найдёт медведь и полакомится. А какой охотник ещё и капкан сунет, выловит там одного-двух интересующихся кучей голых собратьев.
Высосав один желчный пузырь, Степан так же аккуратно вырезает лекарственный мешочек и у других подопечных, попадающих ему в руки. Перетянув ниткой, развешивает их под потолком, высушивает и складывает в коробочку:
– Летом принимаю. Один пузырёк на стакан воды. Очень пользительно.
– Хм. Сто лет жить собрался…
Генка снял с потолочины одного соболя, потряс его возле печки, освобождая от лесного мусора, принялся обдирать. Степан своих уже на правилку натянул, пристроил под потолком, на просушку.
– Ладно, не кипятись… расскажу. Да. Расскажу. А ты слушай и думай. Думай! Своей башкой думай!
– Чего думать-то?
– Тебе же сказано: слушай!
Было заметно, что Степан нервничает. Даже в лице переменился, губы жмёт, что они побелели, брови на глаза надвинул. Шагнул широко, к двери и обратно. Ещё раз развернулся и снова шагнул. В оконце глянул, согнувшись в половину. А что там глядеть, – ночь. Ещё помолчал.
– Ну? – Не вытерпел Генка.
– Гну! Всё поперёд норовит! Чо и боюсь с тобой вязаться-то. Ох и боюсь…
Снова глянул в оконце, будто ждал кого. Да, и ждать будешь, так не увидишь, – ночь! Тайга и ночь! Генка тоже заворотил шею, всмотрелся в темень.
– Чо случилось-то? Чо ты в загадки-то играешь?
– Дура ты! Дура стоеросовая!
– Я дура…?
– А я, может, и того дурнее! Да не совладать мне одному с тайной-то. Не совладать… Боюсь…
Степан чуть прилип к самому краешку нар, припал просто, вытянул шею, губы вытянул и, шёпотом, громким, но всё же шёпотом протянул:
– Зо-ло-то!
– Что золото?
– Тихо ты, дура! Ой. Надеваю я петельку, однако. Ой надеваю. Сам себе на шее затягиваю… Говорю тебе: зо-ло-то там!
– Где?!
– В Бурлячем и есть! Балда!
– С чего взял-то?
– С того и взял, что сам видел. Вспомни, как ты ко мне в напарники-то попал? А? Кумекаешь?
Генка зашкрябал пятернёй в шевелюре, кинул окурок в тазик под умывальником, где тот коротко шикнул и примолк. Печка шипела, сырые поленья на жару исходили соком.
– Как попал? Директор послал. А чо не так-то?
– Да, всё так. Только до тебя-то я поди тоже не один тут бегал, по тайге-то?
– Ну?
– Вот и «ну». И что посадили Серёгу-то, напарника моего, – слыхал?
– Слыхал, понятно. За хулиганку его, вроде, в городе кого-то пырнул.
– Пырнул тебе… Это всё хитрости. Уж расскажу теперь, как было. Ну, уж смотри! Ежели чего… Смотри!
Степан широко, увесисто погрозил пальцем. Снова кинул взгляд на оконце, будто боялся, что кто-то подслушает, вникнет в тайну. Ладони запихал далеко под рубаху, будто замёрз крепко. Было видно, что очень волнуется, даже переживает. А рассказать всё же решился. Видно не мог боле сдерживаться, не мог таскать внутри себя тайну. Не мог.
– Мы здесь с Серёгой пять лет вместе промышляли. Бурлячий всегда пустой был. Как ты и говоришь, проскочит один-два бусаря, и всё. И путик туда не рубили, – бестолку. Здесь, в пойме, хоть бельчонку собирать можно, а там и её нет, одни же ельники. Плодоносят раз в четыре- пять лет, да и то так себе. Короче, не интересный ключ.
А тут случилось так, что я глухаря добыл. Как раз на той косе, что от Бурлячего намыта. Ну, добыл и добыл. Глухарь птица добрая. Какой охотник мимо пройдёт? Добыл.
Степан шагнул до двери, и опять к столу. Руки мнёт в кулаках. Снова шагнул. Снова. Генка пялился во все глаза, ворочал головой, боясь пропустить хоть малое, хоть самое неприметное движение напарника. Рот как-то сам приоткрылся. Понимал, чувствовал, что где-то близко тайна. Она уже в воздухе витала, в клубах табачного дыма ворочалась как младенец в зыбке, – тайна…
– Вот. Значит, добыл глухаря.
Степан опять потирал руки, прятал их подмышки, сутулился.
– Да не тяни ты кота за хвост. Я этих глухарей только за осень пять, или шесть добыл. И что с того?
– Вот и я говорю. Добыл. Сюда принёс, к зимовью, значит. Давай обдирать. Вот. Шкуру, значит, стащил, крылья отрезал, нутро выдрал. Вот.
– Ну, ты уже рожай, что ли. А то уже и сам извёлся, и меня извёл.
Генка поднялся с нар, потрогал, помял оттаявшего, размякшего соболя. От прикосновения тушки закрутились, зашевелились под потолком, отбрасывая кривые, горбатые тени на дальнюю стену, за печку. Дым печной коротко выскакивал, когда открывали дверку и смешивался с табачным. Голову чуть обносило, закруживало.
– Во. Значит. Кишки в мешок кинул, на приманку пойдут. А желудок, значит, вот.
– Что «вот-то» ?! Вот?!
– Что-что? Разрезал, песок-то выкинуть, а там он! … Золото!
– Что значит золото? И почему «он»?
– Потому и он, что самородок там был. Вот такой!