Клава родила в канаве у дороги, где-то между Соганлугом и Ортачалой. Можно смело сказать, что Советская власть вступила в Грузию вместе с первым криком Антона Кашели — воистину два близнеца одной судьбы, что объясняется, скорее, немотивированными усилиями выходца из
В тюрьме его узнавали по звуку шагов. По камерам шепотом рассказывали о его чудовищной жестокости. Им двигали не расчет или корысть, не был он охвачен и жаждой мщения и, в противоположность истовым большевикам, не сводил счетов ни с «врагами народа», ни с «кулаками», ни с «националистами» — ему было совершенно все равно, кого убивать; просто больше всего на свете он любил смотреть на людей, раздавленных страхом, а человеческой крови жаждал с той минуты, как помнил себя. Однажды, в далеком детстве (если он когда-нибудь был ребенком), отец подогнал к дому грузовик, заваленный телами расстрелянных заговорщиков, и, в полночь подняв сына с постели, полусонного, заставил заглянуть в кузов, быть может, для закалки, так сказать, для укрепления нервов и преодоления детских страхов. Но мальчишка ничуть не испугался при виде иссиня-бледных лиц, залитых кровью, напротив, проявил к ним повышенный интерес, чем не только обрадовал, но и озадачил своего папашу. Его появление в тюрьме вызывало панику и среди арестантов, и у администрации. Его прозвали «петух Сатаны», ибо на охоту он выходил рано утром; натягивал на руки краги, на глаза надвигал очки с толстыми зелеными стеклами (то ли для езды на мотоцикле, то ли для конспирации); бодро и весело сбегал по лестнице в подвал — знаток и любитель своего дела, — и, как бы ни упрямился приговоренный к расстрелу, как бы ни прятался в камере, влезал в нишу или уползал под нары, он выковыривал его отовсюду, и обреченный тут же терял способность к сопротивлению: с мокрыми штанами, одеревеневшим языком, на трясущихся ногах тащился по сумрачному пустому коридору за безусым еще палачом…