В некотором смысле это также осуждение всей гуманистической русской литературы, отражавшей взгляды и настроения этой интеллигенции". Свое мнение автор подкрепил ссылками на авторитетные свидетельства Герцена, Огарева, Милюкова, Н. О. Лосского.
Общее заключение Вейнбаума было: Коряков "поторопился" объявить банкротами "комитетчиков" и заодно историческое дело русской эмиграции. "Думаю, что после зрелого размышления он захочет взять обратно многое из того, что он наговорил в пылу полемики, не сдержав сердца, или потому, что и его бес попутал".
Этого не случилось. Коряков ничего из сказанного им "не взял обратно", по крайней мере в печати. Это не имеет, конечно, особого значения. Прискорбнее было то, что, осудив взгляды Корякова {234} по существу, редактор счел нужным начать свою поучительную статью с небольшого вступления, в котором характер моей полемики приравнял к коряковскому: "Спор свой оба начали на довольно высоком уровне, но вскоре скатились чуть ли не до площадной перебранки и словесных пощечин ..."
Последнее было фактически неверно: и Коряков не доходил до "площадной перебранки". Кроме того, сказанное Вейнбаумом, может быть, для "красного словца", а скорее для демонстрации беспристрастия и объективности, проходило мимо того, кто был прав и кто виноват, кто "начал" и кто отбивался. Но что было еще более странно, оно проходило и мимо того, что "чуть ли не площадная перебранка и словесные пощечины", если имели место, то не в каком-то потаенном месте, а на столбцах газеты и в таком случае - не без ведома и не без санкции ее редактора. Он мог позднее раскаяться в упущении, - чего не произошло, - но снимало ли с него ответственность за "соучастие" или "попустительство" простое о том умолчание?
Известная формула Щедрина: "За взаимностью мордобоя дело прекратить" меня в создавшемся положении никак не устраивала. "Площадная перебранка и словесные пощечины" не соответствовали фактам и искажали существо. Оставить это без реплики я не мог, как ни мало был склонен продолжать спор, на этот раз уже не с Коряковым, а с Вейнбаумом. Я знал, что поступавшие во время нашей полемики "Письма в редакцию" редакция неизменно отказывалась печатать, независимо от содержания, от авторов и взглядов, защищали ли они меня или моего противника. Я вынуждался, поэтому, к крайней сдержанности.
Выразив "полное удовлетворение и даже признательность" за убедительную и энергичную защиту "героической русской интеллигенции", я ограничился поэтому выражением "сильного огорчения", что "оба" участника спора были уравнены без учета, кто был "агрессором". Я подчеркивал при этом, что спор шел о большом и существенном, и было бы прискорбно, если бы в читательских кругах создалось впечатление, что это просто Иван Иванович повздорил с Иваном Никифоровичем даже не из-за гусака, а, того хуже, - из-за дьявола.
Я спроектировал и очень краткую, формальную приписку от Редакции, признающей письмо заслуживающим внимания и тех, кто с ним не вполне согласен. Рассчитывал я, правда, что к этой приписке - вернее, отписке - редакция прибавит кое-что и от себя. Этого, увы, не случилось: к краткой, сухо-формальной приписке ничего не было прибавлено, - но письмо было опубликовано полностью.
Поместив в "Новом Русском Слове" окончание статьи на тему, начатую обсуждением раньше, дальнейшее сотрудничество в газете я счел для себя невозможным.
Спор - или полемика - с Ильиным и Коряковым привлек к себе сравнительно широкое внимание политической эмиграции в Нью-Йорке, Париже и некоторых других пунктах русского {235} рассеяния. Три других спора-столкновения мнений по совершенно иным вопросам представляли менее общий интерес. Это не значит, что они имели дело с вопросами несущественными.
Касьян Прошин в статьях "Скубент бунтует" и "О бунтующем студенте" возвел небылицу на партию социалистов-революционеров и ее вождей, героически живших и мученически скончавшихся, Гершуни и Мих. Гоца. Когда некий Ю. Н. отметил фактические ошибки, допущенные Прошиным, тот сослался на неведение по малолетству - был в 4-м классе, когда произошло событие, описанное им 54 года спустя, - но свое обвинение в том, что эсеры "толкали на гибель" молодежь, он не только повторил, но и подробнее развил.
Оказывается, "фанатики типа Михаила Гоца" платили "за свои идеалы чужими головами", и происходило это так: "берут нетронутую душу, растлевают ее вожделением убийства и бросают чёрту на рога"; "жертвенная молодежь умирает на виселице, а генералы партии, Гершуни, Мих. Гоц, Чернов и пресловутый Азеф умирали в своих постелях". Прошин допускал, что ему скажут: "Не все же были фанатиками (как Гоц), маниаками (вроде Ленина) или провокаторами (как Азеф), были же и вдумчивые, честные революционные вожди". Но раз "всероссийской каторги они не предвидели", Прошин сбрасывает их со счета: "Не умеешь предвидеть - шей сапоги". Такова была последняя мудрость Прошина.