Следовало ли, можно ли было пройти молча, не опровергая этого навета, хотя меня лично он и не касался: я не был ни в Боевой Организации, ни в ЦК партии с.-р. Не было ничего легче, как уклониться от спора - неприятного и тяжелого, особенно в условиях эмигрантской чувствительности и общего разочарования в несчастливо сложившемся прошлом. Но в живых не было не только Гершуни, Мих. Гоца, Чернова, не было и Авксентьева, Зензинова, А. Гоца, с которыми я был не только политически, но и лично связан в течение десятков лет. Промолчать? Это было равносильно политическому и личному предательству, дезертирству и трусости, - о которых я уже упоминал.
И я написал пространный ответ, посвященный двум темам: "Трагедии террора" и "Предвидению" в истории и политике. И "фанатики" не были бы в силах подвинуть на террор, если бы к тому не толкала "сама жизнь". Предсмертные письма террористов Каляева, Вноровского, Фрумкиной, Рагозинниковой, Бердягина и многих других убедительнее всяких домыслов свидетельствовали о драме, которую переживали те, кто смертью своей заплатили за "страшный ответ праву сильного", по выражению Герцена, который они решались дать, защищая "угнетенных и бесправных".
Прошин не мог, конечно, с этим согласиться. Чтобы облегчить для себя спор, он, вместо трагедии террора, стал оспаривать "акафист террору". "Кровь родит кровь", не без основания прибавлял он. Но при этом либо упускал из виду, либо умалчивал о том, что спокон веку повелось: сначала кровь проливали мучители, деспоты и тираны, и лишь затем лилась ответная кровь.
Прошин {236} подчеркивал: "мало жертвенности и любви к идее, важна еще и цель, ради которой приносятся жертвы". Как будто преданность определенной идее не может стать такой целью и как будто у Сазонова, положившего конец жизнедеятельности Плеве, или у задавшихся такой же "идеей" в отношении Ленина или Гитлера не было ясной цели. Шарлотту Кордэ или Фанни Каплан Прошин готов был понять "психологически" - ими руководила жажда отмщения, но политического смысла в их актах он не видел.
Дальнейший спор на эту тему, мне казалось, тоже лишался смысла.
Что касается предвидения, я утверждал, что оно никому не давалось и приводил примеры, как самые искушенные историки и политики неизменно попадали впросак в главном даже тогда, когда их частичные предвидения толковались как вещие. И если бы заключение Прошина - "не умеешь предвидеть, шей сапоги" было бы верно, весь мир, а не одна Россия, должен был бы превратиться в сапожную мастерскую.
В процессе спора с Прошиным вступили в спор и другие по отдельным частностям. Так, Ю. Серчинский ополчился не на меня одного, а на "наших политических отцов" за упоминание о том, что и Пушкин благословлял террор против тиранов-"злодеев": "самовластного" и "увенчанного".
По мнению оппонента, я воспользовался "неосторожной цитатой"" из поэмы "Вольность" и Пушкина "упростил" - "отрастил у Пушкина шевелюру и остроконечную бородку народного трибуна и потрясателя основ", - что, конечно, было чистой фантазией оппонента. Но "Кинжал" Пушкина и Сречинский не решился отвергнуть - даже прославил его, отдав предпочтение кинжалу перед бомбой, поражающей часто не только злодея, а и посторонних.
В заключение он предостерегал против "желания повергнуть противника в прах с помощью Пушкина". С этим я согласился, предложив "врачу" самому исцелиться. Но Сречинский не успокоился и в последующей статье напал на меня уже за другое: за то, что для меня "не существует различия ни юридического, ни морального, ни фактического" между законным злодеем, "представителем династии, занимающей престол на основании определенных прав" (подразумевался Павел I, "Калигула" у Пушкина), и "узурпатором, захватившим престол насилием" (Наполеон). Мне вменялось в вину умолчание о том, что "увенчанный злодей" погиб, по характеристике Пушкина, под "бесславными ударами". И, наконец, на том основании, что в "действиях всех царей, кроме строго конституционных, всегда имеется элемент деспотизма", мне приписывалось признание "истребления царей гражданской добродетелью".
Узнал я также, что есть разница между политическим убийством и политическим террором, не оправдываемым даже в той мере, в какой может быть оправдано первое. История России, при этом изображалась обратно той, какой она была в действительности. Оказывается не "трагедия террора" была производной, а {237} "трагедия власти" выросла из трагедии террора, из-за которого власть будто бы лишена была возможности сотрудничать со страной...
Рассуждения об историческом предвидении вызвали возражения со стороны А. Тарсаидзе в части, где я упомянул о предвидении Распутиным будущего русской монархии. Оппонент признал мои соображения "необоснованными", а для своего "обоснования" сослался не на факт, а на его отсутствие - отсутствие подтверждения тому в переписке царской четы.