«Страна предков» не компенсировала чуждости для меня окружающей среды сограждан со всех концов света, не исключая северной и центральной Африки. Могут сказать – да и говорили: остяки из Нарымского края или чукчи и якуты ведь были мне не ближе!.. Это было мнимое, неубедительное возражение. Общение с примитивными народностями Сибири (которого фактически у меня и не было) явилось бы результатом не зависевшей ни от меня, ни от них общей судьбы, навязанной нам ходом истории и произвольным усмотрением деспотической власти. Приобщение же к африканским или азиатским новоселам в Израиле явилось бы результатом добровольного выбора, и потому общение с ними должно было быть обязательным гражданским долгом тем более, что Израиль и формально признал себя достоянием всего еврейства на всех континентах, а не какой-либо отдельной его части на основании права «первых овладевших».
Подводя конечный итог еще не жизни, а книге, скажу: я чувствовал себя постоянно – человеком, русским евреем и, с 22 лет, политиком или «politician». Такое постоянство можно рассматривать как верность своему прошлому и «честность с собой и другими», как писали обо мне Дон-Аминадо, Зензинов и другие. Но в этом можно видеть и порок – неподвижность, застой, догматизм: «под лежачий камень и вода не течет»... Не мне судить, что правильнее, – могу ограничиться указанием этих двух противоположных оценок, имеющих одинаково свои основания.
Так случилось, что наша и предшествовавшая нашему поколению российская интеллигенция оказалась в числе тех, кого французы называют «защитниками проигрышных дел» (les avocats des causes perdues) или среди «великих неудачников» (des grands rates) XX века, невзирая на все частичные достижения и временные удачи, как и бескорыстную жертвенность. Может быть отчасти поэтому я так и не узнал за долгую свою жизнь, и никто удовлетворительно не разъяснил, куда мы идем? в чем смысл жизни? для чего существуем?..
Ответы, которые на эти вопросы давались и даются, представляются мне одинаково мнимыми, будь они эсхатолого-религиозными или историко-секуляризованными. Спасительный же в других случаях агностицизм в данном случае тоже не может помочь, потому что вместо ответа возвращает вопрошающего к исходному пункту, – к неведению, вызвавшему самый вопрос. Может быть, в утешение агностикам, следует сказать словами Андрэ Мальро, бывшего министра культуры во Франции: «Человек своего века, я – агностик, но верю, что агностическая цивилизация не переживет (нашей эпохи)».
Отсюда, от отсутствия ответа на главное, на мой взгляд, и неудовлетворенность, миросозерцательная и психологическая, мизантропия и неуверенность, чтобы не сказать taedium vitae, даже у самых альтруистических и жертвенных энтузиастов. И мое мироощущение, будучи безрадостным, было бы неправильно объяснять привычной ссылкой на возраст. Конечно, в известном смысле я «пережиток» своего времени, своих сверстников и почти всего идейного и политического своего окружения. Отчасти именно поэтому и считал я нужным зафиксировать и интимную сторону конечного итога своего жизненного опыта. Когда я сознательно вступал в жизнь, она была всё-таки лучше, легче и чище, чем стала позднее, после того, как и я активно вложился в нее, как умел и, в известной мере, как хотел. Таков печальный и малоутешительный конечный итог не только моей жизни, но и значительной части нашего поколения.
Р. S. На стр. 203 и следующей рассказано о том, как я совершенно неожиданно для себя попал в нью-йоркский еженедельник Тайм благодаря письменной интервенции проф. Спэкмэна из Боулдера, о которой я ничего не знал. А несколькими страницами ниже, в общей характеристике Тайм, упоминая о положительных сторонах журнала, я говорю о «сравнительном отсутствии кумовства» и проч. Придирчивый критик или недоброжелатель, да и не они только, могут увидеть здесь явное противоречие: Спэкмэн приходился зятем главному управителю Тайм, Матюзену. Но это лишь видимость противоречия, потому что в своем рассказе я забыл упомянуть о факте, сыгравшем едва ли не большую роль, чем рекомендация зятя Матюзена.