Потом внезапно оказалось, что рядом бегут другие полки бригады, и натиск их оказался столь дружный и безоглядный, что неприятель оробел и почти весь полег на заснеженных улицах городка.
Уже в одиннадцать часов ночи семнадцатого декабря Бирск очистили от белых, и лишь тогда Степана как бы осенило: нынче не просто день и не просто бой, а в том дело, что ему теперь ровно тридцать пять, и он достойно отметил свое рождение. И есть причина вспомнить, как жил и с чем пришел на сей рубеж, прожив чуть не две жизни комиссара Васюнкина.
А вот и сам он, комиссар, идет медленным, узким шагом, тоже, чай, не с гулянки возвращается, понятно всем.
— А-а, Вострецов, здравствуй, герой! Душевно благодарю, Вострецов, за лихой удар. Слава красным героям!
Он говорит с помкомроты, будто знакомы много лет или месяцев, будто они давние сотоварищи, и это не он, Васюнкин, хотел расстрелять Вострецова в Черном овраге, за Дюртюлями. Впрочем, чему удивляться? Там одно — шел от врага, доброволец, беляк, офицер. А тут совсем иное — смел, умен, трудится, готов за красных кровь пролить.
— Убитых своих собрал? — спрашивает комиссар. — Раненых сколько? Тех нет и тех нет? Умница ты моя!
Вскоре к роте подъехал на нервном коньке комполка, велел Лыкову вести роту на восточную окраину и закрепляться там, а Вострецову сказал, не объясняя:
— Пойдем в штабриг. Командир зовет.
— Где штаб?
— В монастыре.
— Однако не близко.
— Ничего, без боя — рукой подать.
Сокк передал повод коноводу, зашагал по мостовой рядом с Вострецовым, сказал, поглядывая на него откровенным мальчишеским взглядом:
— Хвалю, кузнец. Беззаветно прорвался ты через стаи пуль. А ведь мог и голову потерять.
Степану показалось, что легендарный сей мальчишка, пожалуй, покровительственно говорит эти слова, но, не желая ссориться с полковым командиром, усмехнулся.
— Голова, говорят, наживное дело, Сокк.
В монастыре быстро отыскали Вахрамеева и Чижова. Они успели побриться и помыть руки душистым мылом.
Увидев краскомов, комбриг накинул гимнастерку, подпоясался, пригласил вошедших к огромному дубовому столу, за которым, надо полагать, устраивало трапезы не одно поколение монахов.
На досках стола благоухала парная коврига черного хлеба и таяло в мисках мороженое молоко.
Степан покосился на Николая Ивановича и не сумел скрыть усмешки.
Вахрамеев перехватил иронический взгляд помкомроты и возразил этому взгляду:
— Вся Россия вышла из деревни. А там — всё на молоке и ржи покоится, Вострецов.
— Не все, — опять усмехнулся уралец. — Позвольте вас пригласить как-нибудь на обед. Я покормлю, чем надо.
Комбриг полюбопытствовал:
— А чем надо?
— Пельмени. Квас с хреном. Водка.
— Совсем недурно, — согласился Вахрамеев. — Однако пора перекусить тем, что есть.
Командиры с удовольствием съели немного хлеба и выпили по кружке молока, приятно покалывавшего льдинками.
— Ну, вот, теперь можно уведомить, зачем позвали, — заговорил комиссар. — Час назад меня навестили коммунисты Бирска. Я воспользовался случаем и спросил о тебе, Степан Сергеевич. Они отвечали: надежен, как гранит.
Чижов прошелся по комнате, раскурил трубку, остановился возле помкомроты.
— Мы должны воевать с тобой в одной партии, кузнец.
Вострецов вспыхнул так, что стала видна каждая рябина на лице. Без малого полтора десятка лет назад он вступил в РСДРП, сблизился с меньшевиками, однако в 1918 году порвал с ними. Но самому проситься в большевики, после всего, было неловко.
Теперь Степану Сергеевичу предлагали это. И всем существом благодаря товарищей за доверие, он все же покачал головой и отозвался хрипло:
— Не раньше, чем докажу свой большевизм в боях.
— Вот и отлично, голубчик! — поддержал его комбриг. — Однако Роману Ивановичу пора в полк, а тебе — в роту. Отдохните, пожалуйста. У нас впереди тяжкие бои за Уфу, за перевалы, за Аша-Балашу.
— Да и мне пора в городской ревком, — сказал Чижов, надевая шинель. — Масса дел. Все хозяйство Бирска разрушено белыми. Вывезены деньги и документы, пусты почта и телеграф. Колчаковцы отступали в спешке, ибо ждали нас днем восемнадцатого декабря, а мы явились, как известно, в ночь с семнадцатого на восемнадцатое. И все же они успели наших арестованных товарищей увезти в Уфу. Короче говоря, надо заняться и делами города.
Вострецов согласно кивнул головой и, вслед за военкомом, поднялся со скамьи. Степан Сергеевич к этому времени уже знал, что сын учителя Чижов прошел в жизни суровую школу революционера, сидел в Бутырской тюрьме, а на Восточный фронт ушел добровольцем в августе 1918-го года[4].
Сокк тоже быстро встал из-за стола, обычным своим стремительным шагом направился к двери, но внезапно обернулся, вскинул сжатый кулак над головой.
— Даешь Урал, дорогие мои!
Один бог знает, что способен вынести человек и какие муки принять, притом не падая духом в аду.
Вострецов, отвоевав всю мировую войну, пожалуй, утвердился в мысли, что горше немецкой кампании ничего не существует, но первые же бои гражданской опрокинули это убеждение.