— Ну вот, видишь, — сказал он укоризненно, — черви завелись и шевелятся. Я говорил командиру, — зачем мучиться было со мной, оставили бы наверху, я бы гранаты мог бросать, а там бы пристрелил сам себя.
Он снова посмотрел на рану и недовольно сказал:
— Так и ходят, так и ходят. Часовой сердито сказал ему:
— Не тебя одного тащили, с этими двумя, — он показал на лежащих, — четырнадцать человек покойников.
Нюша Крамаренко сказала:
— Чего же вам здесь мучиться, поднялись бы на-гора, там хоть в больнице обмоют, повязку сделают.
Раненый спросил:
— Кто ж, немцы?. Нехай тут меня живым черви съедят.
— Пошли, пошли, — сказал часовой, — нечего здесь, гражданки, агитацию разводить.
— Постой, постой, — сказала Марья Игнатьевна и начала вытаскивать из-за пазухи кусок хлеба. Она дала хлеб раненому. Часовой протянул руку с автоматом и властно-сурово сказал:
— Запрещено. Каждая кроха хлеба, которая в шахте, поступает командиру для дележа. Пошли, пошли, гражданки! Нечего!
И они прошли дальше мимо госпиталя, где стоял уже запах смерти, такой же, как в мертвецкой, в которой они были несколько минут назад.
Отряд расположился в выработанной печи на первом западном штреке восточного уклона шахты. На штреке стояли пулемёты, имелось даже два лёгких ротных миномёта.
Когда депутация свернула на штрек, женщины услышали звуки столь неожиданные для них, что невольно остановились. Со штрека раздавалось пение. Пели негромко, устало, пели какую-то незнакомую им песню, мрачную, невесёлую.
— Это для духовности, заместо обеда, — сказал серьёзно сопровождавший их боец, — второй день командир разучивает с ними; ещё отец, говорит, пел её, когда при царе на каторге был.
Одинокий голос, полный печали, затянул:
— Слушайте, бабы, — тихо и серьёзно сказала Нюша Крамаренко, — вы меня пустите наперёд, я лучше вас сумею слезами, криком. А то ведь ребята, видно, такие, что постреляют там немцы детей наших, а они на своём стоять будут.
Старик вдруг повернулся к ним и сдавленным голосом, охваченный бешенством, сказал:
— Что, суки, уговаривать пришли, — так вас самих пострелять надо!
И Марья Игнатьевна шагнула вперёд, отстранила Нюшу и старика и сказала:
— А ну, пустите меня, мой черёд пришёл говорить. Часовой, стоявший на штреке, вскинул автомат.
— Стой, руки вверх!
— Бабы идут! — крикнула Марья Игнатьевна и, пройдя мимо, властно спросила:
— Где командир, показывай.
Из темноты послышался негромкий голос:
— В чём дело?
Бензинка осветила группу красноармейцев, полулежавших на земле. В центре сидел большой, плечистый человек с круглой русой бородой, густо запачканной угольной пылью.
Все сидевшие вокруг него были тоже в угле, с чёрными руками, белки глаз их поблёскивали, и зубы казались белыми, снежно-белыми.
Старик Козлов смотрел на их лица с великим умилением души: это были бойцы, прошумевшие своей железной славой по всему Донбассу. И ему казалось, что он увидит их в кубанках, в красных галифе, с серебряными саблями и с лихими чубами, торчащими из-под папах и фуражек с лакированными козырьками. А на него смотрели рабочие лица, чёрные от рабочей угольной пыли, — такие лица были у его кровных друзей, рабочих — забойщиков, крепильщиков, запальщиков, коногонов. И, глядя на них, старый забойщик понял всем своим сердцем, что страшная горькая судьба, которую они предпочли плену, — это его судьба.
Он сердито оглянулся на Марью Игнатьевну, когда та заговорила.
— Товарищ командир, — сказала она, — мы к вам вроде депутации.
Он встал, высокий, очень широкий и очень худой, и тотчас поднялись за ним красноармейцы. Они были в ватниках, в грязных шапках-ушанках, заросшие бородами. И женщины смотрели на них. То были их братья, братья их мужей, — такими выезжали они из шахты после дневных и ночных упряжек, — в угле, спокойные, Утомлённые, щурясь от света.
— В чём же дело, депутатки? — спросил командир и улыбнулся.
— Дело простое, — ответила Марья Игнатьевна, — собрали немцы баб и детей и сказали: отправляйте женщин в шахту, пусть уговорят бойцов сдаваться; если не сумеете их на-гора поднять, постреляем вас всех тут с детьми.
— Так, — сказал командир и покачал головой. — Что же ты нам скажешь, женщина?
Марья Игнатьевна посмотрела в лицо командиру; она повернулась к двум своим товаркам и спокойно, печально спросила:
— Что же мы скажем, женщины? — И стала вытаскивать из-за пазухи куски хлеба, коржи, варёную свёклу и картофелины в кожуре, сухие корки.
Красноармейцы отвернулись, потупились, стыдясь смотреть на пищу, прекрасную, немыслимую своим видом, своим обаятельным запахом. Они боялись смотреть на неё, — то была жизнь. Один лишь командир смотрел прямо на холодный картофель и хлеб.