— Мы и сейчас в бою, — сказал Костицын, — мы в осаждённой крепости. Мы отвлекаем на себя силу противника. И помните, товарищи, что пока хоть один из нас дышит, пока глаза его не закрыты, — он воин нашей армии, он ведёт великий бой.
Слова его были сказаны в темноту, звонким голосом, он почти прокричал их, и никто не видел, как Костицын вытер пот, выступивший на висках от чрезмерного напряжения, понадобившегося ему, чтобы произнести эти громкие слова.
«Да, это учитель, — подумал забойщик, — это настоящий учитель». — И он одобрительно сказал:
— Да, ребята, ваш начальник всей нашей шахтой заведывать бы мог, был бы заведующий настоящий.
Но никто даже не понял, как много похвалы вложил старик в эти слова, никто не знал, что Козлов всю жизнь свою ругал заведующих, говорил, что нет на свете человека, который смог бы заведывать такой знаменитой шахтой, ствол которой он, Козлов, прорубал своими руками.
Во тьме, охваченный доверием и любовью к людям, чью жестокую и страшную судьбу он добровольно разделил, старик сказал:
— Ребята, я эту шахту знаю, как муж жену не знает, как мать сына родного не знает. Я, ребята, в этой шахте проходил сорок лет, всю свою жизнь работал. Только и было у меня перерыву три раза — это в пятом году, за восстание против царя продержали меня в тюрьме четырнадцать месяцев, и потом в одиннадцатом году — ещё на полгода сажали за то, что агитацию против царя вёл, и в шестнадцатом — взяли меня на фронт, и в плен я к немцам попал.
— Вот видишь, — сказал насмешливый голос, — вы, старики, любите хвалиться. Мы на Дону стояли, старик один, казак, всё перед нами выхваливался, кресты царские показывал, насмешки строил. А вот в плен мы живыми не идём, а ты пошёл.
— Видел ты меня в плену?! — Крикнул Козлов. — Видел ты меня там?! Меня раненым взяли, я без памяти был.
— Сержант, сержант, — сказал строго Костицын.
— Виноват, товарищ капитан, я ведь не по злобе, а посмеяться.
— Ладно, чего там, — сказал старик и махнул в темноте рукой в знак прощения, но никто, конечно, не видел, как он это сделал.
— Я из плена три раза бегал, — миролюбиво сказал он. — Первый раз из Вестфалш, работал там на шахте тоже; и вроде работа та же, и вроде шахта как шахта, но не могу, и всё. Чувствую — удавлюсь, а работать там не стану.
— А кормили как? — спросили в один голос несколько человек.
— Ну, кормили! Двести пятьдесят граммов хлеба и суп такой, что на дне тарелки Берлин видать. Ни слезинки жиру. Кипяток.
— Кипяточку сейчас я бы выпил. И снова раздался голос командира:
— Меркулов, помните мой приказ, — об еде не разговаривать.
— Так я ведь о кипяточке, нешто это еда, товарищ капитан, — добродушно и устало ответил Меркулов.
— Да, поработал я там с месяц и в Голландию бежал, через границу перебрался, — говорил Козлов, — шестнадцать суток в Голландии жил и потом на пароход пробрался, — в Норвегию ехать. Только не доехал. Поймал нас немец в море и в Гамбург привёл. Дали мне там крепко, к кресту подвязывали. Два часа висел, фельдшер мне пульс щупал, водой отливал, а потом послал в Эльзас, на руду — тоже подземная работа. Тут уж наша революция подошла, я снова бежал, через всю Германию прошёл. Ну, тут уже мне помогали рабочие ихние. Я по-ихнему разговаривать стал. В деревнях не ночевал, больше старался в рабочих посёлках. Вот так и шёл. А двадцать вёрст оста лось мне итти — снова меня поймали, и в тюрьму. Тут уж я в третий раз бежал. Пробрался в Прибалтийский край, ну, и тифом заболел. Неужели, думаю, не приду на шахту, неужели придётся помереть? Нет, осилил я немца, осилил и тиф. Выздоровел. До двадцать первого года в гражданской войне был, добровольцем пошёл. Я ведь против старого режима очень был злой, ещё парнем молодым афишки разбрасывал, — тогда так листовки мы звали.
— Да ты, старик, неукротимый! — сказал сидевший рядом с Козловым боец.
— О брат, я, знаешь, какой, — с детским бахвальством сказал Козлов, — я человек рабочий, революционный, я ради правды никогда не жалел ничего. Ну, и пришёл я, как демобилизовали меня, в апреле. Это было перед вечером уже. Пришёл. — Он помолчал, переживая давнишнее воспоминание. — Пришёл, да… пришёл. И правду скажу, не в посёлок зашёл, а прямо вышел на здание, ну на копёр посмотреть. Стою, и слёзы льются, — и не пьяный ничуть, а плачу. Ей-богу, вот тебе честное слово. Смотрю на шахту, на глеевую гору и плачу. А народ уже меня узнал, к моей бабе побежали. Кричат: «Козёл твой воскрес, на здание вышел, стоит там и плачет». Так, веришь, мне старуха до последнего часа простить не могла, что я к шахте на свидание раньше, чем к ней, пошёл. Ты — шахтёр, у тебя, говорит, вместо сердца кусок угля.
Он помолчал и сказал:
— Но веришь ли мне, товарищ боец, — ты, я слышу, тоже парень рабочий, — я прямо скажу — вот это мечтание было: на этой шахте жизнь проработать, на этой шахте помереть.