Опять пришлось ждать. Сидя на месте Элинор, она представила ту же телефонную картинку: Салли сидит на краешке стула, с пятном сажи на лице. Какая дура, со злостью подумала Пегги, и по ее бедру пробежали мурашки. И на что же она злится? Она гордилась своей честностью перед собой — она была врачом и знала, что эти мурашки означают злость. То ли она завидовала Салли, потому что та была счастлива, то ли это голос наследственного ханжества, осуждающего дружбу с мужчинами, которые не любят женщин? Пегги посмотрела на портрет своей бабушки, как будто спрашивая ее мнения. Но та напустила на себя вид ни к чему не причастного произведения искусства; она сидела, улыбалась своим розам, и ей было безразлично, что хорошо, а что плохо.
— Алло, — произнес грубый голос, сразу вызвавший из памяти Пегги образ павильона для отдыха таксистов с полом, усыпанным опилками.
Пегги дала адрес и повесила трубку, как раз когда вошла Элинор — на ней была красно-золотая арабская накидка и на волосах — серебристая вуаль.
— Как ты думаешь, когда-нибудь можно будет не только слышать, но и видеть по телефону? — спросила Пегги, вставая. Волосы у Элинор всегда были красивыми, подумала Пегги; как и ее искристые темные глаза — глаза утонченной пожилой прорицательницы, старой чудачки, почтенной и смешной одновременно. Она загорела в своих странствиях, поэтому волосы казались белее, чем обычно.
— Что ты сказала? — переспросила Элинор, не расслышав. Пегги не стала повторять.
Они стояли у окна и ждали такси. Стояли рядом, молча, глядя в окно, — потому что надо было чем-то заполнить паузу, а вид из окна, расположенного высоко над крышами, над квадратами и углами садиков, которые уходили к голубоватой кромке дальних холмов, — этот вид заполнял паузу не хуже человеческого голоса. Солнце садилось; одно облако висело красным завитком на голубом фоне, похожее на птичье перо. Пегги посмотрела вниз. Странно было видеть автомобили, ездившие туда-сюда, поворачивавшие с улицы на улицу, и не слышать звуков, производимых ими. Она как будто смотрела на кусок большой карты Лондона. Летний день угасал; зажигались фонари — бледно-желтые, пока отделенные друг от друга, потому что воздух еще был наполнен закатным светом. Элинор указала на небо.
— Вон там я впервые увидела аэроплан — между теми трубами, — сказала она. Вдали поднимались высокие заводские трубы; огромное здание — кажется, это Вестминстерский собор — господствовало над крышами. — Я стояла здесь, смотрела в окно, — продолжала Элинор. — Наверное, я тогда только переехала в эту квартиру, был летний день, и я увидела в небе черную точку и сказала — кто же здесь был? — Мириам Пэрриш, должно быть, — да, она пришла помочь мне здесь устроиться — кстати, надеюсь, Делия не забыла пригласить ее… — Это старость, заметила про себя Пегги, одно тащит за собой другое.
— Ты сказала Мириам… — подсказала она.
— Я сказала Мириам: «Это что, птица? Нет, птица вряд ли. Слишком большая. Однако двигается». И вдруг я поняла: это аэроплан! Так и оказалось! Они ведь незадолго до этого перелетели через Ла-Манш. Тогда я гостила у вас в Дорсете: помню, как прочитала об этом в газете и кто-то — твой отец, наверное — сказал: «Мир бесповоротно изменился!»
— Ну… — Пегги засмеялась. Она хотела было сказать, что самолеты — не такая уж значительная перемена: она вообще любила подтрунивать над верой старших в науку — отчасти потому, что ее удивляло их легковерие, отчасти оттого, что она ежедневно поражалась невежеству коллег-врачей, — но тут Элинор вздохнула.
— Боже, боже, — прошептала она.
И отвернулась от окна.
Опять старость дает себя знать, подумала Пегги. Порыв ветра распахнул дверь — один из миллиона порывов ветра за семьдесят с чем-то лет жизни Элинор; в голову ей пришла печальная мысль, которую она тут же постаралась скрыть — отошла к письменному столу и стала рыться в бумагах — со скромным великодушием, с болезненным смирением стариков.
— Что такое, Нелл? — спросила Пегги.