Скорее всего именно в эти дни Гоген создал малоизвестную картину, подписанную и датированную 1890 годом, которая особенно наглядно показывает, что он ожидал найти на Таити (илл. 7). Обнаженная Ева невозмутимо срывает греховно-красный плод с живописного фантастического дерева, какие до тех пор писал только таможенный чиновник Руссо. Много лет Гогену приходилось довольствоваться продажной любовью и случайными связями с горничными бретонских гостиниц. И на первый взгляд кажется, что картина всего-навсего воплощает весьма банальную и легко толкуемую эротическую мечту. Но, как известно, произведения больших художников часто оказываются неожиданно сложными и многозначными; так и это полотно — своего рода головоломка. Один проницательный американский искусствовед, Генри Дорра, недавно заметил, что, во-первых, Ева стоит в позе Будды с японского храмового фриза, который Гоген видел на Всемирной выставке 1889 года, и, во-вторых, художник наделил Еву головой и лицом своей матери! Со дня смерти матери, которую Гоген очень любил, прошло девятнадцать лет, но у него была хорошая фотография (она сохранилась до наших дней), и нет никакого сомнения, что он использовал ее как образец. Психоаналитическое толкование этого неожиданного заимствования, предложенное все тем же зорким искусствоведом, выглядит довольно дельным (во всяком случае, рядом с большинством других фрейдистских объяснений, встречающихся в книгах о Гогене): «Здесь, как и в предыдущих работах, Ева олицетворяет тягу художника к примитивному. Гоген, чья социальная философия во многом связана с Жан-Жаком Руссо, в своих письмах и записках часто противопоставляет прогнившей цивилизации Запада счастливое первобытное состояние человеческого рода. Обращаясь за вдохновением к «типам, религии, символике, мистике» примитивных народов, он искал остатки далекого чистого детства человечества. Можно ли найти лучший символ этой мечты о золотом веке, чем крепко сложенная плодовитая праматерь всех людей?»
Гогенова «Ева» экзотична, в этом выразилось его естественное влечение к тропической жизни. Его пристрастие к чувственным туземкам не было случайной прихотью. Гоген сам был смешанного происхождения — в жилах его матери текла перуанская, испанская и французская кровь, — и когда он называл себя «парией», «дикарем», который должен вернуться к дикому состоянию, в этом проявлялся осознанный атавизм.
Кроме первобытности и экзотичности его «Ева» — мать; в этом качестве она выражает эмоциональное равновесие, которое Гоген — так сложились его юные годы — связывал с жизнью в тропиках. Сам он проникновенно говорит об этом в письме, которое написал жене перед отъездом на Таити, когда шел седьмой год его разлуки с нею и детьми: «Жить одному, без матери, без семьи, без детей — это для меня несчастье… И я надеюсь, что настанет день… когда я смогу бежать на какой-нибудь полинезийский остров, поселиться там в лесной глуши, забыть о европейской погоне за деньгами, всецело жить своим творчеством, в окружении семьи. Там, на Таити, в безмолвии чудных тропических ночей, я смогу слушать нежную, журчащую музыку своего сердца, гармонично сливаясь с окружающими меня таинственными существами». Как ни парадоксально это покажется, настроения Гогена вполне объясняются его прошлым. Поль Гоген, рано оставшийся без отца, в детстве провел четыре года в Перу, живя там сравнительно обеспеченно с матерью и бабушкой. Когда же его мать, Алина, вернулась с детьми в Париж, они очутились в стесненных обстоятельствах. Кончив учение, юный Поль тотчас завербовался на судно и в итоге много лет вел беспокойную жизнь моряка. Даже брак не принес ему желанного душевного равновесия, так как в его отношениях с женой не было устойчивости. Похоже, что детские годы в Перу были самой счастливой и покойной порой его жизни. Вот почему не так уж удивительно, что поиски эмоционального равновесия связывались у Гогена с мечтой о бегстве в тропики; экзотические страны, в которых он побывал в юности, стали психологическим убежищем, где он укрывался в тяжелую минуту»[13].
В августе 1890 года на мир прекрасных грез Гогена пала первая тень: он получил краткое известие, что Винсент Ван Гог пустил себе пулю в грудь и истек кровью. С присущей ему прямотой Гоген писал: «Как ни печальна эта кончина, я не очень горюю, ибо предвидел ее и знал, каких страданий стоила этому бедняге борьба с безумием. Умереть сейчас — для него счастье, кончились его мучения; а если он, согласно учению Будды, снова родится, то пожнет плоды своего доблестного поведения в этой жизни. Он мог утешиться тем, что брат ни разу не предал его и что многие художники его понимали».