Дневник, который вёл аккуратист Жуковский в Риме, почти весь заполнен Гоголем. «7/9 дек., середа… У скульптора Текерани, у Овербека, на Монте Пинчио, Рафаэлева вилла, вилла Боргезе. К Пилати, у Бруни… Все осмотры вместе с Гоголем».
Вечером того же дня Жуковский и Гоголь на вилле у княгини Зинаиды Волконской. С ними Шевырев.
«Шевырев вечно на кафедре, – записывает Жуковский, – и все готовые, округлённые школьные мысли;
Несколько дней Жуковский проводит в высшем обществе русских. Через два дня Жуковский у Гоголя на Виа Феличе. Его несколько шокирует вид замазанной служанки, которая открывает ему дверь. Статский генерал Жуковский смущён этой близостью Гоголя к римскому простонародью и к женщине – такого он за Гогольком не замечал. Запись об этом факте появляется в дневнике Василия Андреевича.
«17 дек., – пишет далее Жуковский, – вечер у великого князя,
В альбомах Жуковского сохранились рисунки, которые он делал в те дни. На них есть и Гоголь: то он стоит в плаще и шляпе на какой-то террасе и вдали виден Рим, то сидит, положив одну ногу на перила балюстрады, и смотрит вдаль: плющ вьётся вдоль колонны, стоящей рядом, видны горы, крыши города. Рисунки Жуковского по тщательности и верности натуре напоминают рисунки Гоголя – в них нет приблизительности, нарушения пропорций, смещения симметрии. И вместе с тем есть в них какая-то неоконченность, неотделанность, лёгкое касание пера или карандаша, оставляющее желание дописать, додумать их в воображении, и веет от них свежестью уже почти весеннего римского воздуха, оживающей зеленью и молодостью самого Гоголя. Жуковскому пятьдесят шесть лет, Гоголю тридцать. У Жуковского впереди «Одиссея» и женитьба, рождение детей, новая жизнь. И кажется, что это его жизнь начинается, а Гоголя – уже движется к концу…
Пока в Риме гостил Жуковский, пока они лазали по музеям, развалинам, зарисовывали Колизей, римские виды, толклись у художников, осматривали город, ездили по окрестностям, участвовали в знаменитом карнавале (весной 1839 года), Гоголь дышал и жил этой близостью, общением, нежной заботливостью Жуковского, его участием и приязнью.
Но кончились карнавальные торжества, опустел город, уехала свита наследника, а с нею и Василий Андреевич, и вновь затосковал Гоголь, вновь впал в ипохондрию и ностальгию. Возбуждение и оживление этих месяцев (в которые он почти каждый день был с Жуковским) спали; стали давать о себе знать одиночество, отрыв от дома.
Всё чаще пишет Гоголь в эти годы об угасании сил, о своих болезнях. «Увы! здоровье моё плохо! И гордые мои замыслы… О друг! если бы мне на четыре, пять лет ещё здоровья… Пожалей о мне!» (Погодину, август 1838 года), «…Я… приготовил на одиночество остаток своей жизни» (Данилевскому, август 1838 года), «Зачем мне не дано здоровье?» (Погодину, декабрь 1838 года), «Мы приближаемся с тобою (высшие силы! какая это тоска!) к тем летам, когда уходят на дно глубже наши живые впечатления и когда наши ослабевающие, деревянеющие силы…» (Данилевскому, февраль 1839 года), «Право, странно: кажется, не живёшь, а только забываешься или стараешься забыться. Забыть страдание, забыть прошедшее, забыть свои лета и юность, забыть воспоминание, забыть свою пошлую текущую жизнь» (Данилевскому, апрель 1839 года), «Не житьё на Руси людям прекрасным» (о Вьельгорском), «Здоровье моё… хуже нынешней русской литературы» (Балабиной, май 1839 года), «…мне тяжело будить ржавеющие струны во глубине моего сердца… тяжело очутиться стариком в лета, ещё принадлежащие юности. Ужасно найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие восторга» (Балабиной).
Состояние это гонит Гоголя вон из Рима, гонит по дорогам Европы, ни в каком из углов которой он не может найти успокоения. Только вернувшись снова в Рим, он, кажется, опять становится спокойным и способен приняться за работу.