Но и смех Акакия Акакиевича, и его радость как бы запретны, ненадёжны, хрупки, как и вся человеческая жизнь. Сцена ограбления Акакия Акакиевича написана Гоголем как сцена полного одиночества Башмачкина в огромном Петербурге. Город как бы вымирает. Само движение Акакия Акакиевича сначала по освещённым ярко улицам, а затем по улицам, где уже слабее огонь фонарей, затем по каким-то пустынным переулкам, выводящим наконец на безбрежную пустыню площади, есть движение навстречу ощеломляющей пустоте и безответности, полной глухоте мира к воплю
«Вдали, бог знает где, мелькал огонёк в какой-то будке, которая
Она повторится потом в конце повести, когда уже Акакий Акакиевич в образе мертвеца станет сдирать шинели со всяких надворных, статских и иных советников, срывать их без
Кого имеет в виду здесь Гоголь? Поди разбери. «Насмешки боится даже тот, кто уже ничего не боится на свете…» – писал Гоголь в «Театральном разъезде». Гоголевский смех достигает и их.
Может быть, против своей воли поднимается Акакий Акакиевич и на этот верх российской лестницы, на который не смели поднять глаза при жизни ни он сам, ни его предшественники. Никогда он не покушался на это.
И не было в его довольстве жизнью ничего неестественного: он радовался ей, как дитя, радовался тому, что явился на свет, радовался своему пребыванию в нём, радовался красивости выписанных букв, теплу шинели – никакой натяжки не было в этом чувстве. Но чувство это, как и жизнь Акакия Акакиевича, было прервано насильственным образом. И на насилие природа ответила насилием. Сдёрнутая с плеч «значительного лица» шинель – это не только месть Башмачкина «значительному лицу» («не похлопотал об моей, да ещё и распёк – отдавай же теперь свою!»), это месть природы посягающим на неё обстоятельствам, месть смеха Гоголя, раздевающего генерала на глазах у всей столицы.
Ох уж эти генералы! Они окружали Гоголя всюду. Всюду тыкали ему в нос генералом – и на почтовой станции, и в гостинице, и в присутственном месте, и на улице, где его дрожки должны были уступить место несущейся генеральской карете. Генералу быстрее выдавали паспорт, генерала не обыскивали чиновники на таможне, генералу приходилось уступать место в церкви. Как-то в гостях у московского губернатора И. В. Капниста Гоголя познакомили с генералом. Тот осклабился: «Мы с вами, кажется, ещё не сталкивались?» И как молния последовал гоголевский ответ: «А мне вредно сталкиваться, Ваше Превосходительство, я человек не совсем здоровый…»
Генералы кишмя кишели и в России и за границей. Нет, он не хотел занять их место, в генеральском мундире мог разве для потехи разгуливать его нос (в одном из писем Погодину он называет его нос «фельдмаршалом»), но тесно было от этих эполет, красных стоячих воротников, от чванства, застёгнутого на золотые пуговицы. «Конечно, я не генерал…» – обмолвился Гоголь как-то в письме к А. П. Елагиной. Эти слова мог бы повторить и Акакий Акакиевич. Вот почему так жестока его месть генералу, а… может быть, кому-нибудь ещё «и повыше».
Всюду смех Гоголя бродит где-то вблизи них, проникает в их будуары и кабинеты и хватает за носы в самое неподходящее для них время. То Поприщин выпрыгнет в испанские короли, то Хлестаков окажется в Государственном совете, то Нос майора Ковалёва станет прогуливаться в Таврическом саду наравне с особой царской крови – принцем Хозревом Мирзой. Что это? Просто приметы эпохи, без которых не может обойтись реалист? Нет, то тоже отзвук гоголевского отношения к генералам, а точнее, к чину, без объявления которого, как он пишет, если представишь героя, то, значит, вовсе его не представил. Но чины-то он задевает самые высшие, самые-самые… Бедный Башмачкин, сам того не зная, выходит на верх российских верхов, ибо «значительное лицо», с которым сталкивает его в конце жизни судьба, очень напоминает другое значительное Лицо, которое, действительно, в его родном отечестве ни у кого не спрашивало советов.