Впрочем, в словах «вы
Вот почему в беловом варианте его он взял власть над собой, убрал даже свою программу (свой «отпор») и оставил один призыв к миру. Он лишь туманно намекал о своём несогласии с Белинским. «Мне кажется… что не всякий из нас понимает
Всё более отходил Гоголь назад, к Пушкину, и звал с собой Белинского: «Оставьте этот мир обнаглевших… который обмер, для которого ни вы, ни я не рождены… Литератор существует для другого». Так писал он в черновике. В беловике эта фраза звучала несколько туманнее: «оставьте на время современные вопросы… желаю вам от всего сердца спокойствия душевного…» Гоголь ссылался на себя и на свой пример. Он признавал, что не его дело выступать на поле брани, его дело – созданье «живых образов». «Живые образы» были образы второго тома «Мёртвых душ», под сень которых
Но и он сам не был счастлив. Болезнь и тоска по дому гнали его прочь из Европы. Он спешил. Причём спешил не к журнальной деятельности («я исписался, измочалился, выдохся, – признавался он Боткину, – памяти нет, в руке всегда готовые общие места и казённая манера писать обо всём…»), а в уют семьи, к дочери и жене. Всё более он смягчался, всё более отходил от гневного состояния, владевшего им до Зальцбрунна и в Зальцбрунне.
Но болезнь усилила раздражение и ожесточение, он роптал и на судьбу и на обстоятельства (отношения его с новой редакцией «Современника» складывались не гладко), на бога. С богом он, кажется, давно рассчитался, заявив как-то в отчаянии, что плюёт в его «гнусную бороду». То, может быть, был порыв, но порыв жестокий: он уже отлучал от прогресса тех, кто думал не так, как он, кто держался за старые убеждения.
Это ожесточение он испытал и в Дрездене. Долго стоял он в Дрезденской галерее перед мадонной Рафаэля, но не нашёл в её взгляде ни благосклонности, ни милосердия. Ещё более его раздражил Младенец. Он увидел в его презрительно сжатых губах жестокость и безразличие к нам, «ракалиям». С таким настроением он и приехал в Париж, в Мекку своих идей, но и там не нашёл того, что ожидал. Он скучал, ему всё время казалось, что ему показывают цветные иллюстрации к тому, что он читал когда-то в детстве. Мелочность интересов европейской публики (цивилизованной, образованной) поразила его. В России всё как-то выглядело крупнее – само молчание русских газет и журналов отдавало каким-то грозным ожиданием, сами перебранки между Петербургом и Москвою показались ему отсюда чем-то более значительным. Он скучал по России. Однажды, когда они гуляли с Анненковым по площади Согласия, где казнили Людовика XVI и Марию-Антуанетту, он присел на камни и вспомнил казнь Остапа. Призрак Гоголя и гоголевских образов носился перед ним.