Потому что тишины и покоя на душе не было. Весь 1847 год он провёл в переживаниях из-за «Выбранных мест», в переписке по их поводу и в попытках оправдаться. Он даже решился писать «ответ» на критики и написал, но оставил в портфеле, подумав, что всё равно не поймут, как и в тот раз, а если поймут, то превратно. Он спрятал это дополнение к своей книге (которое хотел присовокупить ко второму её изданию) до лучших времён, в надежде, что когда-нибудь, быть может, он и выдаст его в свет вместе с другими сочинениями, но уже всё взвесив, с предосторожностью и без риска.
То была исповедь его писательства – исповедь об исповеди, где он вновь возвращался к своему странному поступку – публикации «Выбранных мест», объясняя их появление, а заодно и себя.
Не было в его вере неумышленности, стихийного повиновения чувству – ум, как говорил Гоголь, всегда «караулил» над ним, повелевал им. Гордость ума, осуждаемая им в других, в нём самом восставала время от времени и распоряжалась его верой. «
Это «нужно», как и расчёт и «анализ», всё время тормозили чувство и желанье верить и писать, как писал он в молодости, когда ему всё
В таком состоянии он уезжал в Иерусалим. То был уже не искренний порыв бегства, всегда спасавший и обновлявший его, не толчок изнутри души, всегда безотчётный и верный, а необходимость, долг, исполнение обещаний, раздаренных направо и налево и которых, как говорит он, теперь «стыдно» было бы не выполнить.
Назвался груздем – полезай в кузов. И скрепя сердце взбирается он по трапу на пароход «Капри» и отправляется в путешествие. Он отправляется уже против воли своей, душа черства и холодна, признается он. Лишь после Константинополя, где на пароход село много русских, он почувствовал себя лучше. Он подумал, что всё-таки хорошо сделал, что поехал. Тем более и морская стихия на этот раз смирилась и выстелила перед ними ровное зеркало воды, пароход будто не плыл, а летел, подгоняемый лёгким бризом, и восточное солнце пекло, как на Украине в самые жаркие дни лета. Он снял всё чёрное, облачился в белую поярковую шляпу с широкими полями, светлый сюртук и панталоны. Поля шляпы хорошо скрывали его лицо, но, когда ему нужно было, он приподнимал край и быстро оглядывал физиономии, костюмы, группы и одиночные фигуры.
Тут были и греки, и турки, и французы, и англичане, и, наконец, его соотечественники. Возле него всё время крутился какой-то русский генерал в тёмно-синей с коротким капюшоном шинели и красной феске (подлаживался под Восток), но он предпочёл ему молодого священника с выговором киевского бурсака, с которым легко сошёлся. Как-то вечером, на закате солнца, заговорили о Киеве, Полтаве и Нежине, где тот, оказалось, бывал.
Они настолько сжились за эти часы путешествия, что на Родосе, где пароход сделал стоянку, сошли на берёг вдвоём и отправились осмотреть остатки Колосса Родосского. На острове их принял местный православный митрополит, он ласково по-русски приветствовал их и преподнёс корзину померанцев из своего сада. Гоголь вглядывался в этот сад, в русское лицо с окладистой – с проседью – бородой, в умные глаза митрополита и думал, что сама судьба сводит его последнее время со священниками.