«Только пили и ели и потом умерли…» Сколько в этом иронии и сострадания одновременно! «…этот уродливый гротеск, – писал он о записках Поприщина, – эта странная, прихотливая грёза художника, эта добродушная насмешка над жизнию и человеком… эта…
Миф о творце «смешных историй», приятных анекдотцев и побасенок был развеян. Гоголь был поэт жизни, а не комик. Ему не давали советов, куда направить свой смех. Сам смех в его творениях был признан полноценным, ибо получал имя поэзии. «О, эти картины, эти черты, – писал критик о «Старосветских помещиках», – суть… драгоценные перлы поэзии, в сравнении с которыми все прекрасные фразы наших доморощенных Бальзаков настоящий горох!»
Гоголь мог торжествовать. Та минута, о которой он мечтал, явление которой лелеял ещё в Нежине, наступила. Наконец он мог взять книжку журнала и бросить её тем, кто называл его пустым мечтателем. Нате, читайте! Не верили? Теперь уверьтесь! И не самые похвалы были приятны ему (в те годы и Кукольника сравнивали с Гёте), а существо похвал. Не знал и не гадал Гоголь, посылая экземпляр своей книжки для передачи в Москву Надеждину, что именно в его журнале появится такая статья. Он скорее мог рассчитывать на критиков «Московского наблюдателя». Он их недвусмысленно просил «изъявить» своё «мнение» где-нибудь в печати. Но, как всегда бывает, мнение это пришло с иной стороны. «Комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти» – вот что сказал Белинский о природе его смеха. Лучше нельзя было сказать. Слова эти не только защищали смех Гоголя и объясняли смех Гоголя, но и как бы поднимали завесу над смыслом его следующего весёлого творения – комедии «Ревизор».
Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия!
Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины – и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия.
1
1835‑й удался на славу! Столько о Гоголе ещё не говорили и не писали, столького он ещё никогда не печатал, и так ему ещё не жилось и не писалось. «Ей-богу, – пишет Гоголь Максимовичу, – мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем… глядеть на жизнь как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дёрнуть в одной рубашке по всей комнате тропака? Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая весёлость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина… Жажду, жажду весны, – заканчивает он своё письмо. – Чувствуешь ли ты своё счастие? знаешь ли ты его? Ты свидетель её рождения, впиваешь её, дышишь ею, и после этого ты ещё смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу… Да дай мне её одну, одну – и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере, на всё продолжение её, ни даже любовницы, что, казалось бы, потребнее всего весною…»
Гоголевское торжество увенчивается новой поездкой на родину. Вырабатывается уже какая-то закономерность в этих посещениях Васильевки. Он едет туда только с удачею, он является собственной персоною, пустив вперёд себя свои книги и славу, печатные отзывы газет, брань и похвалы.
Так и в этот раз. Он въезжает в пределы родной Полтавщины автором «Миргорода», человеком, которого местные обыватели побаиваются, как ревизора или генерал-губернатора. Кто знает, какая тайная дана ему власть и какое задание из Петербурга: может быть, осмотреть губернию и уезд и потом
Рассказывают, что в этот приезд на родину Гоголь пожал весь букет российского успеха. Его боялись принимать дома, считая, что он если и не подослан, то, во всяком случае, облечён правами всё замечать и вносить в свои записные книжки. Он был уже не сын Марии Ивановны и Василия Афанасьевича, не скромный коллежский асессор, а некое доверенное Лицо, которому сам государь разрешает так описывать своих соотечественников.