В свободном смехе Гоголя для земляков его заключалась какая-то тайна, какие-то непонятные и пугающие их привилегии, которые простому смертному не могли быть даны. Заглянет невзначай в дом, всё осмотрит, увидит, ничего не скажет, а потом в комедию вставит, и отвечай тогда перед всем светом!
Мария Ивановна к тому времени уже считала Никошу «гением» и прямо писала ему об этом. Гоголь вынужден был её урезонивать, прося «никогда не называть» его «таким образом, а тем более ещё в разговоре с кем-нибудь». Но почти те же слова он услышал, проезжая через Москву, где его почитатели устроили ему чуть ли не овацию.
В тот раз он коротко и уже на всю жизнь сошёлся с Аксаковыми – милым семейством московских бар, близких к литературе. Глава его, Сергей Тимофеевич Аксаков, в молодости был секретарём Державина, потом служил в Межевом институте, был цензором, покровительствовал Белинскому. Его сыновья Константин и Иван стали известными литераторами. Здесь познакомился Гоголь и с адъюнктом университета и поэтом С. П. Шевыревым, и с братьями Иваном Васильевичем и Петром Васильевичем Киреевскими. Иван Киреевский издавал в 1832 году журнал «Европеец», Пётр собирал народные песни.
Мгновенно оценил Гоголь гостеприимство Москвы, радушие Москвы, незлобивость Москвы. Здесь готовы были любить за один талант, не признавая чинов и званий, петербургского чванства, разделения на классы, петербургской холодности. Пожалуй, один Шевырев показался ему суховатым (он несколько лет прожил в Европе, был знаком с Гёте и гордился этим), остальные же – особенно Константин Аксаков, Киреевские, Михайло Семёнович Щепкин – распахнули перед ним двери своих домов.
Тут же перешёл он с ними на «ты» и уже не оставлял этого тона, как бы ни менялся он к Москве и как бы ни менялась к нему Москва.
«Мы с Константином, – вспоминал С. Т. Аксаков, – моя семья и все люди, способные чувствовать искусство, были в полном восторге от Гоголя. Надобно сказать правду, что, кроме присяжных любителей литературы во всех слоях общества, молодые люди лучше и скорее оценили Гоголя. Московские студенты все пришли от него в восхищение и первые распространили в Москве громкую молву о новом великом таланте». И хотя Гоголь был в Москве на пути домой недолго, молва эта не могла не достичь его ушей, он, что называется, увидел её воочию. Когда он вошёл в ложу Аксаковых в Большом театре, «в одну минуту несколько трубок и биноклей обратились на нашу ложу, и слова «Гоголь, Гоголь» разнеслись по креслам».
Всё это подмывало его несколько потешиться своим положением и (вспомнив унижения на почтовых станциях в 1832 году) некоторым образом припугнуть своих обидчиков. Заехав по дороге в Киев к Максимовичу, Гоголь держал далее путь с Пащенко и Данилевским. «Здесь была разыграна оригинальная репетиция «Ревизора», – пишет В. Шенрок, – которым тогда Гоголь был усиленно занят. Гоголь хотел основательно изучить впечатление, которое произведёт на станционных смотрителей его ревизия с мнимым инкогнито. Для этой цели он просил Пащенко выезжать вперёд и распространять везде, что следом за ним едет ревизор, тщательно скрывающий настоящую цель своей поездки. Пащенко выехал несколькими часами раньте и устраивал так, что на станциях все были уже подготовлены к приезду и к встрече мнимого ревизора. Благодаря этому маневру, замечательно счастливо удавшемуся, все три катили с необыкновенной быстротой, тогда как в другие разы им нередко приходилось по несколько часов дожидаться лошадей. Когда Гоголь с Данилевским появлялись на станциях, их принимали всюду с необычайной любезностью и предупредительностью. В подорожной Гоголя значилось: адъюнкт-профессор, что принималось обыкновенно сбитыми с толку смотрителями чуть ли не за адъютанта Его Императорского Величества. Гоголь держал себя, конечно, как частный человек, но как будто из простого любопытства спрашивал: «Покажите, пожалуйста, если можно, какие здесь лошади, я бы хотел Посмотреть их» и проч. Так ехали они до Харькова».
История литературы приписывает сюжет «Ревизора» Пушкину. Как вспоминал П. В. Анненков, Пушкин жаловался близким: «С этим малороссом надо быть осторожнее, он обирает меня так, что и кричать нельзя». Существует письмо Гоголя к Пушкину от 7 октября 1835 года, в котором тот прямо