– Чистый нектар! – говорил Гоголь, углубляясь в чащу и полною грудью впивая в себя лесной аромат. – А что бы вы, Алексей Петрович, изобразили на этом фоне?
Он указал вверх на безоблачное небо, ярко синевшее, как в темной рамке, между кудрявыми верхушками деревьев.
– Воздушную фею, – был ответ.
– А я изобразил бы лешего или запорожца в красном жупане, в широких, как море, шароварах… Да не отдохнуть ли нам?
И, не выждав ответа, Гоголь растянулся уже в душистой мягкой траве и достал из бокового кармана записную книжку, в которую, подумав минуту, занес что-то.
– Что это у вас? – полюбопытствовал Стороженко, стоявший еще перед ним на ногах.
– Этнографический материал, – отвечал Гоголь, пряча свою книжку, – занотовал себе на всякий случай парочку крепких словечек красавицы Марты. Да вы-то, Алексей Петрович, что не приляжете тоже? Тут славно.
Стороженко с нерешительностью поглядывал на свои телесного цвета панталоны.
– Боюсь, как бы от свежей травы не позеленели… – пробормотал он и из предосторожности разостлал перед собою носовой платок.
Гоголь редко когда выдавал свою веселость громким смехом, но тут не выдержал.
– Вы чему это смеетесь? – удивился Стороженко.
– Да вашим плюндрам. Вспомнилось мне, какое впечатление они произвели на меня давеча при вашем входе в гостиную, да, кажется, и на барышень…
Неподдельный испуг отпечатлелся в чертах простодушного юноши.
– Какое впечатление?
– Да когда вы стали, знаете, этак по-столичному прикладываться к дамским ручкам, вы, ни дать ни взять, походили на акробата в розовом трико, который выделывает перед публикой свои фокусы-покусы. Вы сами разве не заметили, как барышни все разом потупились и захихикали?
– Боже милосердный! Как же я покажусь опять туда? – пролепетал бедняга, совсем растерявшись.
– Да, батенька, теперь приговор ваш там постановлен и подписан.
Помучив еще таким образом доверчивого юношу некоторое время, Гоголь сжалился и уверил его серьезным уже тоном, что пошутил и никто другой ничего не заметил.
Успокоенный насчет своих «плюндр», Стороженко разлегся также на траве, рядом с Гоголем. Щурясь от сквозившей сверху меж листвою яркой небесной лазури, они принялись болтать о том о сем. Оказалось, что Стороженко воспитывался в одном из петербургских учебных заведений, и школьные порядки в Нежине и в Петербурге послужили обоим неистощимой темой. Досаждали им только лесные комары, щедрым роем кружившиеся над ними. Гоголь довольно хладнокровно отмахивался пучком травы; здоровяк же Стороженко, кровь которого маленьким сосунцам, по-видимому, пришлась более по вкусу, хлопал себя по рукам, по лицу, по «плюндрам», пока наконец не вытерпел, присел и разбранился:
– А, бодай вас сей да тот! Поглядите-ка, Николай Васильевич, полюбуйтесь: что они сделали с моими руками!
– И меня не совсем пощадили, – отозвался Гоголь, почесывая ладонь. – Но так вам и надо: они здесь хозяева, мы – непрошеные гости. И жужжат они нам: «Кто вы такие? Откуда пожаловали? На каком основании? По какому резону? А вот мы вас хорошенько поколем и в нос, и в глаз, и в ухо, высосем из вас лучшие соки!»
– Вы, Николай Васильевич, опять зафантазировали. В самом деле, как вы полагаете: для чего создана вся эта мелкота? Какой от нее прок?
– Для чего создана? Для того, чтобы все знали, что теперь лето, расцвет природы, жизнь вовсю. А какой прок? Для вас лично, Алексей Петрович Стороженко, разве тот прок, чтобы избавить вас от лишнего золотника крови и гарантировать от кондрашки. В общем же мировом плане Создателя, ничуть я не сомневаюсь, комарам, точно так же, как и вам и мне, дана своя определенная роль, – может быть, очищать живой мир от всякой гнили и дряни. «Есть многое на свете, друг Горацио…» и т. д., зри Шекспира. А дабы все-таки кое-что еще от нас осталось, накроемтесь платками. Может, этак и всхрапнем маленько.
– Вот это дело, – согласился Стороженко, и пять минут спустя тонкое комариное жужжание было заглушено более густым храповым дуэтом.
Проснулись молодые люди уже к вечеру, когда жара начала спадать; но Стороженко все-таки выкупался еще в река, чтобы окончательно освежиться, после чего они в челноке переправились обратно на тот берег, где стояла хата Остапа и Марты.
Когда они подошли к хате, то застали на завалинке одного Остапа; Марты не было видно: либо занялась в доме хозяйством, либо укладывала спать своего ненаглядного Аверка. Остап, сидевший в каком-то раздумье, при приближении двух паничей встрепенулся; когда же Гоголь приятельски подсел к нему и искусными расспросами затронул в душе его сочувственные ноты, флегматик-малоросс совсем повеселел и по душе разговорился. Откуда у него и истории брались одна другой забавней! Гоголь подбодрял его, смеясь, хлопая в ладоши притопывая ногами; по временам же наскоро вписывал то, другое в свою карманную записную книжку.
– А не пора ли нам и до дому? – напомнил, наконец, Стороженко.
– Помилуйте, – воскликнул Гоголь, – да это живая книга, клад! Я готов его слушать трое суток сряду, не спать, не есть.