Маня не спорила. Обессилев от страха и голода, с укутанной в три одеяла Надькой на руках, она не верила ни в какое лето. Она готовилась со дня на день услышать, как чайки выкрикивают ее имя, и все думала, что же тогда будет с Надькой.
Но Емельян не соврал – пришло лето. Под дубом у обезглавленной кирхи его на торжественном собрании назначили председателем колхоза. Осенью был урожай. Тишкины наквасили на зиму капусты – белую ванну до краев. А 4 декабря за ненадобностью отменили карточки. Маня принесла Надьке батон хлеба, глядела, как дочка ест, впервые досыта, и не могла унять слезы.
После голода Маня сделалась мрачная и тихая, во взгляде ее застряла какая-то отрешенность. Она по-прежнему выполняла всю работу по дому и огороду, но про нее говорили, что она тронулась умом. Ела плохо, мало разговаривала, без нужды не выходила, ни с кем не дружила, в гости не звала, от приглашений отказывалась. Вздрагивала, когда к ней обращались. Всю ночь могла просидеть у окна не сомкнув глаз. А может, настолько привыкла к бедам, что не верила, что они закончились.
Поначалу Емельян беспокоился, договаривался в городе с врачом, но Маня рыдала и противилась, боялась, что ее запрут в сумасшедшем доме, и он оставил ее в покое. Надьку взял на себя, отчитывал, если дергала маму: «Не мешай, мама болеет, ей нужно отдыхать». Так Маня Тишкина проболела всю жизнь. Умерла на восемьдесят третьем году. Пережила Емельяна на двадцать четыре года. Море так и не полюбила. Кажется, ни разу не искупалась. Говорила, пойду, когда чайки улетят.
27
В детстве я любила наблюдать, как бабушка раскатывает тесто для пирога. Я всегда думала, что Ревнивый пирог – бабушкин, а он, оказывается, старой Хильды, фрау Рабарбер. Когда слышишь такие истории, сердце растет. Это больно, но ты становишься лучше, сильнее.
– А ты совсем не помнишь, что это была за песенка, которую она тебе пела?
– Нет, ни слова не помню, – вздохнула бабушка Надя.
Я решила, что буду считать фрау Рабарбер своей немецкой прапрабабушкой. Кроме меня, некому помнить историю Ревнивого пирога.
А потом мои мысли захватила Маня Тишкина – угрюмая суеверная женщина, которая боялась чаек. Бабушка была ее полной противоположностью.
И я вдруг догадалась, зачем она мне все это рассказывала.
– Ты думаешь, я буду такая же?
– Что? – Бабушка нахмурила переносицу.
– Ну ты же это специально рассказала. Потому что я такая же сумасшедшая, как она! Испорчу себе жизнь и вам заодно!
– Шуля, да я просто… Ты сказала про ворону, я и вспомнила! Ты что?
– Ой, да ладно, бабушка, я же не идиотка! Вы все думаете, это так просто – взять и не бояться! Вы даже не пытаетесь понять! Только все время осуждаете!
– Что ты, Шуля, никто тебя не осуждает! У меня и в мыслях не было! И маму свою я не осуждаю! Была война, голод – такие вещи не проходят бесследно. Не у каждого хватит душевных сил… Это очень тяжело, но надо стараться жить дальше.
– А, ну понятно! Значит, я не стараюсь! Ты же так думаешь!
– Я так вовсе не думаю!
– А зачем ты тогда начала про голод? Ну не могу я есть! Не могу! Поймите вы наконец! Я ем, а меня рвет!
– Шуля, то, что тебе довелось пережить… Господи! Когда по телевизору показали, а потом мама твоя позвонила… Я чуть с ума не сошла. Я даже представить боюсь, каково тебе пришлось, моей девочке! Ну прости меня, старую дуру, сама не знаю, зачем я стала рассказывать!
Я ей не верила. Она точь-в-точь как мама с ее передачей про анорексию: вот, мол, какой ты станешь, если не будешь бороться и преодолевать себя! Вот и женщина с выбритой головой на плакате благотворительного фонда, который висит на нашей остановке, кричит большими красными буквами: «Борись! Борись!» Ненавижу этот плакат.
– Почему вы меня все время упрекаете?!
– Мы не упрекаем, ни в коем случае! Девочка моя, мы же не враги тебе! Мы хотим помочь, но не знаем как!
– Как будто я нарочно! Ну не могу я выздороветь вот так – раз, и всё! Не получается у меня! Вы привыкли мной гордиться, а теперь гордиться нечем! Вы поэтому меня ненавидите. Зачем я вообще живу?! Лучше бы я умерла!
Я впилась пальцами в волосы и разрыдалась.
Бабушка пересела поближе, положила мне руку на спину.
– Девочка моя хорошая, ну что ты такое говоришь? Как бы я хотела забрать все это на себя, лишь бы ты была здорова.
Страшно, стыдно, тошно. Не верится, что когда-то у меня были и другие чувства. Что мне было весело, приятно, спокойно… Я будто стою в неисправном лифте и смотрюсь в кривое зеркало, которое ни на секунду не дает мне забыть о моем уродстве. Я уговариваю себя отвернуться, зажмуриться, но не могу. Не могу не смотреть. И никто не придет, чтобы вытащить меня отсюда.
Хочется встряхнуть реальность, чтобы все встало на место. Крикнуть кому-то, кто придумал эту жестокую игру: с меня хватит, я хочу выйти. Это не мое отражение, не моя жизнь. Пускай вернут мне мою!
Иногда кажется: если закричать, разбить что-то, разнести в щепки, то этот кошмар прекратится. Треснет, как зеркало. Но кричи, не кричи – ничего не исправишь. У меня больше нет сил.