Мы поселяемся — вернее, я поселяюсь — в доме Федосовых (Митька говорил: «в избе»), учимся в райцентре, в десятилетке. Получаем аттестаты, перебираемся в Одессу и поступаем в университет.
Но для того чтобы попасть в это счастливое будущее, надо было изгнать врага с советской земли, завоевать победу. Мы с Митькой понимали, что не имеем права ждать, пока для нас ее завоюют другие. Потому мы и сделали шаг вперед на училищном плацу, потому и не скулили на медкомиссии.
Митька Федосов и курсант Петька Бурдюк сладко сопели во сне слева и справа от меня, а я смотрел на посеребренную луной крону дерева, и было мне хорошо от уважения к самому себе.
От воспоминаний становится душно. Первый раз осознаю я, что ни одной моей мечте не суждено теперь сбыться. И победу завоюют без меня, и не приехать мне в Марьино вместе с другом, и в университете не учиться. Без правой руки, с продырявленным черепом — кому я вообще такой нужен?
Пока майор Смолин не сделал мне трепанацию черепа, я не мог ни вспоминать, ни задумываться о будущем. Там, в операционной, как бы столкнули с моего мозга тяжеленную чугунную плиту, и мой рассудок ожил. Не знаю, правда, легче ли мне стало от этого. Не лучше ли было ничего не понимать?..
Как теперь вообразить свое новое будущее? Оно, конечно, было пока еще слишком далеко — так далеко, что и всей жизни не хватит, чтобы до него дожить. Судьба как будто привела меня на развилку двух дорог: одна вела к смерти, другая — к жалкому существованию инвалида в мире здоровых людей.
Разбудили меня приглушенные голоса. Я открыл глаза и удивился: отчего это среди ночи на возвышении столько врачей и сестер? О чем они спорят? Потом проследил, как санитары сняли Толю Попова с кровати, уложили на носилки и двинулись к двери. За носилками потянулись к выходу белые халаты.
До утра оставалось, наверное, еще порядочно времени. А «вокзал» заволновался, завздыхал, заговорил. Потянуло табачным дымом, кто-то выматерился, кто-то простучал костылями по паркету, отправился в недосягаемый для меня туалет…
— В операционную, должно, понесли парня, — заговорил кто-то за колонной. — Вовсе худо, видать. Не жилец уж…
— Замолкни, балаболка! — набросился на него другой. — Пошто людей в тоску вгоняешь? В свой срок все там будем.
— Ох, беда наша горькая…
— Спи, сказано тебе!
Наконец «вокзал», привычный ко всему, успокоился.
Утром я проснулся, ощутив лицом щекочущий солнечный луч. Сощурился, протер левой рукой глаза и сразу же увидел кровать слева. Толи Попова на месте не было. Кровать стояла застланная синим одеялом с черными поперечными полосами.
На возвышение вспрыгнула Галя, моя благодетельница, с градусниками в стакане. Она подошла ко мне, поправила одеяло, спросила:
— Зачем проснулся прежде всех? Тебе, Славик, спать надо.
— Где он? — поинтересовался я и удивился: голос прозвучал громко, как до ранения, и это не отозвалось болью.
— Толя где? — Галя, не ответив, отвернулась.
Я понял: соседа по возвышению больше не увижу. Был человек, а теперь вместо него — синее одеяло с черными поперечными полосами. Кончились ночные «концерты»…
3
Почему так получается? Один погибает, только-только оказавшись на передовой, а другой попадет в такую переделку, откуда немыслимо выбраться живым, и — ни царапинки! Почему здесь, в госпитале, те, кто пострадал, казалось бы, куда легче, чем я, умирают, а мне становится с каждым днем лучше? Вот уже не мешают свет и шум, голову можно поднять, повернуть вправо, влево, и череп не затрещит, как надбитый орех.
Укороченная правая рука не дает забыть о себе. Ноет, жжет. Как будто выхватил я головешку из костра и держу ее голой рукой. Хочу отшвырнуть, избавиться от нестерпимого жжения. Но она намертво прикипела к живой коже…
И все-таки, если не так ужасно болит голова, жить еще можно. Не меркнет свет, не путаются мысли. Даже есть захотелось. Хорошо бы самому позавтракать. А почему нет? Осталась же у меня левая рука. Надо приучать ее работать и за себя, и за напарницу. Вот обрадуется Галя, когда увидит, что я обхожусь без ее помощи! Сейчас возьму сяду — и…
Опускаю ноги на пол, осторожно, чтобы не задеть культю, усаживаюсь. В то же мгновенье на эстраду вспрыгивает Галя. Ее узнать нельзя — лицо побледнело до синевы.
— Ты чего это? Кто позволил? А ну-ко ложись! Ложись немедля, кому говорят? Гляди, какой герой!
— Осточертело лежать, Галочка. — Я очень доволен собой. — Ты дыши глубже, не волнуйся. Посижу чуть-чуть и лягу.
— Я те посижу! Гляди, какой герой! — Галя всплескивает руками и уносится в коридор.
А я сижу и улыбаюсь. Нет, люди не понимают, что это такое — сидеть, распрямив спину и глядя не в потолок, а на кровати внизу, выстроившиеся тремя рядами: два — вдоль стен, третий — между колоннами от нашей эстрады до самой двери в коридор. Видеть людей на этих кроватях, инструменты в стеклянном шкафчике на стене, поблескивающие в лучах майского солнца, перила лестницы за распахнутой дверью в коридор. Я и сам в прежние времена не догадывался, какое это удовольствие — смотреть на мир с высоты своего роста. Хотя бы и сидя…