— Вся трагедия моей пошлой жизни в монастыре, — продолжал Могилёв, — в том и состояла, что я не знал, чтó ей отвечать. И не мог же я отделываться некими штампами из учебника для семинаристов, кургузыми клише! Хотя с ходу был способен вспомнить дюжину таких штампов. «Нет испытаний не по силам», или «Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно нужно»[5]
, или «Где был ты, когда Я полагал основания земли?»[6]. И прочее, и прочее. Повторюсь, гений праведности или мудрец-богослов знал бы убедительный ответ. Знал бы святой Тихон Задонский, отец Сергий Булгаков знал бы. Скажите мне: где я Тихон Задонский? В каком месте, извините за просторечие, я Сергий Булгаков? В чём я и признался, почти теми же самыми словами. Девушка поблагодарила меня за искренность, горячо поблагодарила, и ушла. Через два месяца из монастыря ушёл и ваш покорный слуга.— А разве это так легко сделать? — засомневался я.
— О, что вы говорите, легко! Почти невозможно! «Дерзнувших на сие предавать анафеме». Правило семь Четвёртого Вселенского Собора. Мне пришлось получать специальное разрешение от правящего архиерея, а тот упорно не хотел его давать, потому что моё бессилие в качестве духовника, в котором я честно признался и рассказал все подробности дела, для него было самой ничтожной причиной. Владыка Роман считал, что я попросту горд, что непомерно вознёсся в интеллектуальной гордыне, потому что, по совести, и он не знает, как ответить на вопрос Кириллова, но не претыкается об это своё незнание, кольми менее него я должен претыкаться. «Ученик не бывает выше своего учителя; но, и усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его». От Луки святое благовествование, глава шесть, стих сорок. И что же мне было ему отвечать? То, что митрополит — не непременно учитель? Но разве такой ответ не показался бы тоже гордым? Не подумайте только, что, рассказывая обо всём этом, бросаю камень в священноначалие! Владыка был прав, пусть и не на все сто процентов, но если и на шестьдесят, да хоть на тридцать — у кого вообще развяжется язык его критиковать? Да, и вы, и я — мы оба знаем людей, у которых легко об этом развяжется язык, но все они — не те люди, с которыми нам хочется беседовать о самом важном.
— Вы правы, — согласился я.
— Благодарю вас! Это я, я оказался никудышным монахом, я и никто другой! Но тогда мне пришлось пригрозить, что оставлю обитель без всякого разрешения, так что я из него, можно сказать, выдавил эту икономию[7]
. А ведь владыка ещё вступил со мной в торги: допытывался, не женщина ли причиной, предлагал жизнь в миру без оставления монашества, тайным монахом, так сказать… Эх! — Андрей Михайлович сделал неопределённый жест рукой, его лицо как-то скривилось. — Неловко вспоминать. То есть за себя тоже неловко. И всё же моё «неловко» — это именно неловкость, а не стыд, не тот стыд, который ощущаю за случившееся с профессором Мережковым и его женой. У меня не было морального права оставаться в монастыре, поэтому и до сих пор считаю, что всё сделалось к лучшему.— Забыл вам рассказать, что кандидатскую защитил ещё в монастыре, — продолжил Могилёв после паузы. — На защите я был в полном облачении. А после того, как я снял подрясник, на меня наложили эпитимию, то есть не просто покаяние, а ряд ограничений. Я не лишён сана, но воспрещён в служении на неопределённое время: вполне возможно, что до конца жизни. Мне также было тогда объявлено, что в течение неопределённого времени я не смогу сочетаться церковным браком, а ходатайствовать о снятии этого прещения получу право лишь через семь лет. В чём был смысл снятия запрета только после моего личного ходатайства? Бог весть… В том, вероятно, чтобы я, гордый человек, явился сам, смирил гордыню. Похвально и даже мудро, если глядеть на это святоотеческими глазами. Но, боюсь, в моём случае вовсе негодно. Не из гордости же я покидал монастырь! А если и из гордости, то не из того вида гордости, которую следует возбранить. Священноначалие, видимо, считало иначе… Да и, наконец, воспитывать смирение следует в своих духовных чадах, если же монах объявляет вам, что из монастыря желает выйти, этим самым он перестаёт быть вашим духовным чадом, а становится почти что посторонним человеком! Почти — или вовсе? Вот в чём вопрос… Ведь если вовсе — прекращается и моё христианство?