И всё же её голос не умолкал, он приобретал особое значение, доходя до нас в вышедших на Западе сборниках «Дожди и зеркала» и «На опушке сна». «Слыть отщепенкой в любимой стране – видно, железное сердце во мне». Ей не была страшна никакая глушилка. Что глушилка, ведь та, «как сердце моё, ещё заглушает себя самоё, к чему нам известья из тьмы мировой? Транзистор разбей, а гитару настрой. Гитару настрой и по струнам ударь, да так, чтобы числа забыл календарь».
Лиснянская всегда удивляла тем, что у неё всё не так, как у других. Она никого не обвиняет, она не злобива. И впрямь пресловутая «сила слабости»…
Не забыть мне, как на рассветных тропинках в Переделкине (ещё в 70-х-80-х – о Боже!) мы с Семёном Израилевичем Липкиным, державшим в руках тяжёлый посох, с удовольствием и наперебой читали строки Инны Лиснянской:
Эти слова для Лиснянской, поистине большого русского поэта, и органичны, и естественны, хотя она, будучи матерью и подлинным художником, и не обходила в своё время стороной тему Исхода. Опять обращаюсь к своему дневнику восьмидесятых. Никак нельзя без него сегодня. Там я «по горячим следам» говорю о невесёлых стихах Лиснянской, где «проводы, проводы», где «прощанье – как будто из жизни изъятье». Тут легко находится важнейший опознавательный знак: «Русские люди, а значит – и водка, и толки… Люди прощаются, русские книги молчат». Она была разлучена с дочерью, которая поставила перед собой задачу – оживить тех, кто сгорел в пламени Холокоста, в частности – художницу Фридл Диккер-Брандвейсову. Фридл в Терезинском гетто была рядом с детьми, обучала их умению рисовать, а настал час – пошла вместе с ними в печь. «Лена, – сказала Лиснянская, – организовала в Москве первую выставку художественных работ талантливых детей, погибших в гетто. В ответ – площадная ругань. Общество „Память“ прибегло к угрозам. Вот Лене и пришлось уехать, чтобы продолжить начатое святое дело. Вскоре сразу же на нескольких языках появится её книга о Фридл… Так уж получилось: дочка – в Израиле, я – в России. Что же касается моей „пятой графы“… Мама у меня была армянка. Во мне есть кровь и русская. И французская, есть и еврейская, которая главенствовала у отца, военврача. Получая паспорт, я попросила записать меня еврейкой, потому что знала о жертвах Катастрофы. Но повторяю: „Пронзены половецкими стрелами русские сны“. И ещё: „Приближаясь к последнему праву под землёй о земле тосковать, больше я никакую державу не посмею чужбиной назвать“».
Никогда не забуду чувство, которое я испытал, услыхав стихотворение, где жертва жалеет гонителя:
Услышал я эти строки тоже на переделкинских тропинках.
– Редко, редко кому удаётся сказать о себе так! – воскликнул я, ещё не переварив услышанного.
– Это я не о себе, – ответила она. – Это посвящено Лидии Корнеевне Чуковской…
И я припомнил, что у неё уже было нечто похожее: «Ну, скажи, не одно и то же – конвоиры и беглецы?»
Мир Лиснянской бескраен, хотя и поразительно конкретен. Не напрасно же у неё столько триптихов. Но ни единой длинноты!
Святая правда! И всё же
8