«И я, твоя любимая и дорогая тетя Эльза, — сказала она, отдышавшись после очередного приступа кашля, — как ясно я вижу этот полдень 23 августа 1927 года! Двое мужчин идут к электрическому стулу, весь мир в ужасе затаил дыхание. А твоя тетка, которую мучила и преследовала полиция четырех стран, которая принимала участие в революциях, выступала на митингах перед десятками тысяч людей, та, чье имя было ненавистно всем лицемерам и власть имущим мира, где тогда была твоя тетка? В Бостоне на демонстрации, выкрикивающая протесты, старающаяся предотвратить это преступление? Затаившаяся где-нибудь с ружьем, чтобы убить хотя бы одного настоящего преступника?.. Нет! В маленькой комнатке в Канаде, в этой совершенно безнадежной стране. Стране без истории, без будущего, этом прибежище фанатиков и изуверов. Выкашливающая свои легкие, умирающая так бессмысленно!.. А где я должна была быть? В тюрьме вместе с ними, вот где! Сама, собственной персоной. Это я должна была идти к электрическому стулу, стать мученицей, чтоб разбудить наконец миллионы людей. Весь мир взирал на эту казнь. Она означает, что это всех нас распяли. В момент гибели Сакко и Ванцетти на свет родились два святых, два великомученика. Ими они и останутся, на две тысячи лет. Но кто эти святые? Всего лишь двое бедняг. Неграмотные работяги, которые даже толком не понимали, что с ними происходит. Они жертвы, а не мученики. Они не понимали, что прославились. Да и не заслуживали славу. Они отняли эту славу у меня, меня, меня…»
Штернбергер перестал есть. Федров с Джорджем последовали его примеру. И четкий звонкий голос адвоката доминировал теперь над ресторанным шумом. Голос не слишком громкий, но в нем слышалась истинная страсть, не иссякшая за все эти долгие тридцать лет. Голос, который помнил эту последнюю в жизни тети пугающую фразу: «Они не понимали, что прославились».
Покачав головой, Штернбергер точно стряхнул с себя все воспоминания о прошлом.
— Умерла она через четыре дня, — уже будничным тоном продолжил он. — В полном одиночестве. Я к тому времени уже вернулся на Кони-Айленд, продавать замороженную горчицу с лотка. Когда вернулся домой из Монреаля, мать не задала ни единого вопроса о том, что же там произошло. Сказала лишь: «Один из твоих приятелей, уличных хулиганов, заходил вчера вечером. Сказал, что ему негде ночевать. Он и сейчас здесь». Это был мой сокурсник из Колумбии. Его выгнали из Ассоциации молодых христиан — за то, что в полдень в знак протеста выбросил из окна этого учреждения стул и разбил при этом стеклянную крышу пристройки. Для него это был единственный возможный способ выразить свое отношение к казни, — добавил Штернбергер.
А потом какое-то время молчал.
— В 1940-м, после смерти матери, нам наконец удалось перевезти гроб с прахом тети с кладбища в Монреале. И похоронить ее рядом с сестрой, в Куинсе. Много лет я никому не рассказывал о своей тете Эльзе, наверное, просто стыдился ее. — Он грустно усмехнулся. — Даже сейчас не вполне понимаю, как к ней относиться и что думать, — добавил он. — Раз в год выбираюсь в Куинс и кладу цветы на две могилы. — Он взглянул на часы. — Извините… — С этими словами Штернбергер поднялся. — Уже поздно. Мне пора домой.
Вечером следующего дня Федров был приглашен на вечеринку к Стэффордам. Они закатили большой прием в своем доме на Восточной Семьдесят восьмой, и, как всегда, на нем присутствовали люди самых разных возрастов и профессий, которых умудрялся собрать вокруг себя Джон Стэффорд, — актеры, политики, юнцы из Йеля, молодые супружеские пары, работавшие в журналах и издательствах. Многие попали сюда просто потому, что были красивы, или бедны, или их редко приглашали куда-либо еще.
История тетки Штернбергера преследовала Федрова весь день. И вот, несмотря на то что Стэффорда обступила у бара целая толпа молодых людей, он принялся рассказывать ему о событиях в Бостоне, старушке из Монреаля и тех двух «святых», которых она определила на ближайшие две тысячи лет. При упоминании имен Сакко и Ванцетти на лицах молодых людей не отразилось ровным счетом ничего.
Стэффорд усмехнулся и прервал Федрова на полуслове.
— Да они о них сроду не слыхивали, Бен, — сказал он. — В приличных школах этого сейчас не проходят.
— Не верю, — ответил Федров.
— Но это же совсем другое, новое поколение, — заметил Стэффорд. — Они родились уже после девятьсот двадцатого.
— И все равно… — продолжал упорствовать Федров.
— Тогда спроси у них сам.
— Моя дорогая юная леди, — обратился Федров к блондинке в красном платье. — Не могли бы вы сказать, кто такие были Сакко и Ванцетти?
— Э-э… — Девушка замялась.
— Ну а вы? — обернулся Федров к ее спутнику, на вид ему можно было дать года двадцать три. — Вы о них что-нибудь знаете, помните?
— Смутно, — ответил молодой человек. — Вообще-то, если честно, нет, ничего.