В этом фрагменте рассказа Любы, наряду с развитием и уточнением уже знакомых нам сюжетов, появляется в достаточно концентрированном виде рефлексия той социальной, точнее, социально-профессиональной среды, где в момент интервьюирования она пребывала. И особенно примечательно то, что здесь начинает формулировать свои обстоятельные резоны дискурс социальной изолированности и закрытости. Дискурс, совершенно неведомый, если читать лишь повести крестьянских «отцов». Откуда и как он возник? Ведь рассказчица утверждает: «Меня очень держит работа. Держит, в смысле – заставляет держаться подтянуто». «Социально я не упала…» Но все это – только часть правды, ее лицевая сторона, «выставочный» вариант. Правда же автономного, скрытого от посторонних глаз, существования Любы – когда она ежедневно «вцепляется в грань выживания», придирчиво экономя на всем, вплоть до предусмотрительного запрещения детям срывать еще неготовый крыжовник и т. п., – эта правда сознательно и систематически маскируется ее демонстративно бодрым жизненным тонусом. «Я никогда не мямлю, не плачусь…» И то верно – ведь «на миру красна» не только (и не столько!) смерть. На миру должна быть красна и самое жизнь. Поэтому: «Я не хочу показать, как на самом деле я живу…» И это у Любы получается. Изменившийся со времени «отцов» крестьянский мир допускает и принимает эту искусную игру в социально-экономические «прятки». Дискурс вежливо-доброжелательного молчания «на миру» («сейчас я стала поспокойней») оборачивается дискурсом откровенного и сплошного выговаривания того, что постоянно давит на душу («я эмоциями никогда не управляла…»). Это попытка рассказчицы рационально осознать свою хитроумную (и порой тягостную) поведенческую тактику. И, разумеется, найти сочувственный отклик. В социальном мире старой русской деревни подобного рода дискурсивный формат был бы совершенно нетипичен, если не полностью исключен. Императивное правило «не выносить сор из избы» действовало здесь в форме его систематического нарушения – лишь как благое нравоучение и жизненное напутствие. Сор бытия то и дело из избы выносился. Душе сподручней было быть нараспашку. Все знали друг о друге все. Но времена поменялись. Появился дискурс «закрытия личной информации», который становится все более изощренным. Так, постепенно, трансформируется коммуникативное пространство деревни. Но это только одна из дискурсивных инноваций поколения «детей», которую можно извлечь из данного нарратива. Есть и другая, – более неожиданная, более эфемерная, но мелькнувшая в рассказе Любы совершенно не случайно. Пожалуй, впервые в записанных деревенских разговорах мы услышали следующий речевой оборот: «Не знаю, как это объяснить…»
На первый взгляд ничего особенного – просто сигнал сомнения, признак поиска более удачной версии высказывания. Но как это непохоже на восклицание краснореченского старика, нами уже читанное! «Куда это жизнь-то повернула, даже и не знаю? Не знай, не знай!..» Здесь Иван Цаплин элементарно припечатывает ситуацию, нерассуждающе захватывает «жизненный поворот», никак не пытаясь его понять, объяснить, прокомментировать. Совсем не то в рассказе Любы. Здесь классический дискурсивный формат крестьянских миров дает трещину. Здесь начинает свою, уже специализированную работу размышление как субстанциальное свойство сознания. А что есть сознание? Ведь это набор и фабрика рассуждений, соображений, сопоставлений, под знаком которых осознается и продолжает – равномерно или импульсивно вздрагивая – катиться жизнь. В целом развертывание деревенской социальной жизни «конгруэнтно» повседневным жизненным практикам крестьянского социума. Однако эти практики очень долгое время несли на себе явную печать нерефлексивности, нерассуждения, «не-сознательности». Крестьянская (и любая производящая, мастеровая, стоящая на «рукомесле») жизнь питается как раз знанием. А знание всегда – явно, жестко, принудительно. В трактате «Мир» В. В. Бибихин настаивал: «Знание трезво, сурово, обязательно, оно теснит, оно велит. Любое сознание – способ разбавить знание, сделать его не слишком нас касающимся, ведь в сознании мы не знаем, а знаем, что знаем»[49]. Свойственный уходящему крестьянскому поколению дискурс прямого, контактного, существующего, что называется «в пальцах», знания, дискурс, который сложился, принял свои прочные формы и был обеспечен тысячекратно повторенными опытами однообразной крестьянской повседневности, этот дискурс целыми островами вытесняется из новейших речевых практик деревенских людей. И «не знаю, как это объяснить…» – это явный продукт сознания. Это очередной и не последний отталкивающий жест – ведь новая дискурсивная картина крестьянских миров создается непрерывно. Усилившийся напор сознания, уверенного в своем управляющем могуществе, убежденного в своей властности над словом, систематически обнаруживает себя в ряде определенных риторических изделий, фигур. И оговорка Любы – одна из них, и весьма деликатная. В мире слесарно-токарных инструментов подобного рода приспособления называются оправками, кондукторами – они позволяют схватить и удержать вещи, насильно вернуть должные формы поплывшим предметам. В языковом пространстве такие оправки оборачиваются формулами уточнения, пояснения, аккуратного переукладывания той или иной речевой конструкции. Вот их примеры – «иначе говоря», «точнее сказать», «как бы», «другими словами», «фигурально выражаясь», «что называется», «как говорится» и еще немало. При всей их «служебности» они способны вытащить на свет скрытые до времени дискурсивные свойства личности, социального слоя, профессиональной группы. Внимательно вслушиваясь в речевые практики, порой можно наблюдать не лишенные курьезности риторические мизансцены. Я не однажды наблюдал, как прочно увязший в канцеляризмах, загнанный в казарму официально-делового дискурса чиновник – если он невзначай вылетает из этого плена и проговаривается на обычном («крестьянском») языке – спешит с виноватой интонацией оправдаться: «Да это я так, образно говорю…» Хотя, по правде сказать, никакой подлинной образности в его нежданном стилистическом выпадении из омертвелого дискурсивного ранжира нет и быть не может. Но его рефлексивное сознание расставляет все по законным местам. И напротив, «нерассуждающие» крестьяне из поколения «отцов» ничего специально не уточняют, не оговариваются, не зовут на помощь сознание. Они знают, и поэтому не работают со словом. Наоборот, они работают словом. Они работают своим, даже неказистым, словом так же, как своим миром. Работают так же, как в 16-й руне эпоса «Калевала» именно словом строится лодка – атрибут озерного карело-финского мира: