Новелла о сменщике Грише Волошине тотчас воссоздает ту экспедиционную атмосферу осени 1990 года, когда мы с коллегами по Шанинскому проекту начали записывать крестьянские семейные истории, разъехавшись по российским деревням. Дело в том, что при первом знакомстве с нашими информантами, когда те еще не подозревали, в какую длинную по времени социологическую процедуру они будут втянуты и насколько разносторонним окажется наш исследовательский интерес, – они обычно торопились выложить перед человеком из города разного рода интересные случаи, байки, курьезные происшествия и т. п. Видимо, здесь сказывался их опыт общения с приезжими горожанами – грибниками, охотниками, покупателями домашних продуктов, ремонтниками бытовой техники и другими персонажами, которые нередко просились на кратковременный постой в хозяйские избы. Здесь-то обычно и разворачивались примечательные по оживленности и коммуникативной бойкости мизансцены, которые непременно взлетали к разговорам, свободным от повседневной риторической монотонности. Разговорам веселым, бойким, колоритным. До таких, обычно застольных или происходящих на деревенской завалинке, сцен особенно охочи языковеды, диалектологи и фольклористы. Дискурс изобретательной лихости и непридуманной, самодельной находчивости как нельзя более уместен в такого рода ситуациях. Рассказывающий «жизненные случаи» человек выглядит здесь обычно как агент особенной – можно назвать ее софийной
– ловкости и удальства. Почему София? Ведь прямой перевод Σοφία – «мастерство», «знание», «мудрость». Сошлемся в очередной раз на авторитет Владимир Бибихина, который разъяснил существо софийности так: «Исходный смысл Софии, еще слышный в ее определении как добротности техники [Аристотель, Этика Никомахова, VI? 1141а 9] (ссылка В. Бибихина. – В.В.), – это ловкость, умелая хватка, хитрость»[45]. И тут же Владимир Бибихин как нарочно высвечивает сущность шутовства Гриши Волошина, враз поднявшего на ноги всю буровую бригаду: «Захват мира не временное помрачение людей, забывших стыд, приличия и собственные долгосрочные интересы, а стихия человеческого существа…»[46]. Вот так античная «София» демонстрирует под крышей кубанского гаража свой живой, веселый нрав и мгновенный «хищный глазомер» (О. Мандельштам). Она разворачивается здесь своими цепляющими, буквально «с лета» захватывающими мирскую ситуацию умениями. И вот именно эти ее качества сильно индуцируют отдельные разновидности дискурсивных практик в различных кластерах общества. Дискурс такой грациозной речевой акробатики восхищает и надолго запоминается. Но как непохожи бывают эти, вылетевшие из одного и того же «софийного» гнезда, речевые пируэты! В то время как в крестьянских (и вообще – в проникнутых органической упрощенностью, низовых, элементарных) мирах подобного рода дискурсы выглядят как незамысловатые, порой грубые зубоскальства, как лукавства и ситуативные недоразумения, – поводы для общего добродушного, облегчающего смеха, то в кругах образованно-утонченной, отборной публики они слишком часто оказываются несвободными от тонко спроектированной двусмысленности, ядовитых намеков, эпатажа и других, как правило, прикровенных свойств. И в этом тоже их софийное качество, но уже не столько хитровато-неуклюжая речевая грациозность, своеобразное «дикое совершенство» (А. Пушкин), сколько изощренное глумление, издевательство, презрительность – та самая «крупная соль светской злости», которая мгновенно схвачена Александром Сергеевичем в «Онегине». Рассказ о «тараканьей ловушке» примечателен еще и тем, что выразительно демонстрирует не слишком мудреный дискурсивный инструментарий шутливого, незлобивого и вполне простительного мистифицирования, которое так или иначе восходит к архетипам фольклорного шутовства и ярмарочного гаерства.