Эти два эпизода, при всей их событийной несхожести, дискурсивно однородны. Пропустим первый про рябую Нюру. Займемся вторым, он – модельный. Обратите внимание: Иван Васильевич Цаплин трижды по ходу этого, очевидно выдуманного (либо весьма приукрашенного) повествования, решительно настаивает как раз на подлинности этой истории. Здесь, как мне представляется, в полную силу разворачивается дискурс проектирующей угадки, дискурс бытийного режиссирования, присущий той фольклорной атмосфере, которая явственно ощущалась в деревенском социуме времен Первой Шанинской экспедиции. Обволакивающий дух вымысла смягчает и по-детски игрушечно разглаживает, наивно обустраивает картинку бытия. Этот воздух непрерывно веет над корневыми народными нарративами. Крестьянское «нерассуждение», беззаботное пренебрежение взвешивающей логикой и любыми рациональными резонами конвертируется здесь в сказочное происшествие с классическим троекратным повтором и благополучным исходом. Та же история с чужаком-военным, который смущенно сбегает из теплого деревенского приюта. И это обминающее, устаканивающее распрямление мира – характерная черта дискурсивных походок поколения отцов. По мере исторического движения поколений именно такая дискурсивная манера будет блекнуть и постепенно совсем исчезнет. И ей на смену явится дискурс достаточно скабрезной байки, довольно пошлого анекдота, отвязного, «прикольного» происшествия. Развернется и начнет свою работу дискурс городского цинизма, скепсиса и недоверчивой разрозненности людей.