В этом фрагменте повествования Любови Ивановны вновь всплывает тот самый, таинственный и малопонятный, феномен бытийной терпеливости, смирения и даже некой толстокожести в ответ на суровость жизненных поворотов, какой мы наблюдали, слушая рассказ Ивана Цаплина. Дискурс покорности и бесчувственности относительно драматического давления обстоятельств и в то же время – уступающие, не вызывающие, подчиняющиеся движения. И оправдание этой покорности – «и не хочешь, бегом туды пойдешь…» Архетип этой крестьянской человеческой природы, удивительная, нелогичная вписанность в ситуацию жизненного кошмара и ровное пребывание в нем с ядерной сжатостью схвачен И. С. Тургеневым в его Senilia. Текст короткий и поразительный. «У бабы-вдовы умер ее единственный двадцатилетний сын, первый на селе работник. Барыня, помещица того самого села, узнав о горе бабы, пошла навестить ее в самый день похорон. Она застала ее дома. Стоя посреди избы, перед столом, она, не спеша, ровным движеньем правой руки (левая висела плетью) черпала пустые щи со дна закоптелого горшка и глотала ложку за ложкой. Лицо бабы осунулось и потемнело; глаза покраснели и опухли. но она держалась истово и прямо, как в церкви. «Господи! – подумала барыня. – Она может есть в такую минуту. Какие, однако, у них у всех грубые чувства!» Татьяна! – промолвила она. – Помилуй! Я удивляюсь! Неужели ты своего сына не любила? Как у тебя не пропал аппетит? Как можешь ты есть эти щи! – Вася мой помер, – тихо проговорила баба, и наболевшие слезы снова побежали по ее впалым щекам. – Значит, и мой пришел конец: с живой с меня сняли голову. А щам не пропадать же: ведь они посоленные». («Щи») Конечно, ситуации Шишкиной и тургеневской Татьяны внешне разные, но в их основе один и тот же схематизм человеческого отчаяния. Последний естественно переходит в особый, узнаваемый, значащий формат – дискурс скорбного бесчувствия и упрямого стояния.