Найдя удобный момент, пока Максим подготавливал труп (меня по причине увечья от эксперимента пришлось освободить), а профессор отошел в сторону, я подошел к Виктору.
— Что вы здесь делаете? — возмущенно прошипел я.
— Свою работу — расследую убийство. Что с вашей рукой?
— Споткнулся на лестнице, — машинально солгал я, не желая заострять на своей травме внимание.
— В самом деле? — Виктор окинул меня внимательным взглядом. Высокий воротник надетой сегодня сорочки должен был скрыть от него следы на шее, и все же мне казалось, что он видел меня насквозь. — Знаете, от кого я обычно слышу такие ответы? От жертв домашнего насилия. Но, полагаю, это уже не ваш вариант. Так что с вами случилось, Роберт?
От необходимости отвечать меня спасло возвращение Мортимера.
Я боялся того, что произойдет, если им удастся вернуть этого человека, если он заговорит в ответ на вопросы Эйзенхарта, но все обошлось. Не было ни судорог, ни вызывающих отвращение гримас смерти. Лежавшее на столе тело осталось безучастно к их стараниям.
— Больше ничего нельзя сделать? — разочарованно спросил Эйзенхарт, глядя на то, что совсем недавно было человеком.
— Наука здесь бессильна, но… — Эйзенхарт напрягся, как и я, но по другой причине. — Насколько это для вас важно, детектив?
Виктор задумался.
— Очень, — серьезно произнес он после некоторых размышлений. — Не могу сказать, что это вопрос жизни и смерти, но это действительно важно.
— В таком случае я мог бы вернуть его в последний момент жизни, — предложил профессор Фитцерей. — Он не ответит на ваши вопросы — он вообще не будет знать, что вы здесь, но вы сможете узнать, о чем он думал в последние секунды. Разумеется, я не представляю, насколько это может вам помочь…
Я удивленно поднял брови.
В обществе старались не афишировать свой Дар, если только он не был совершенно безобиден — и, как следствие, бесполезен. Мне было известно о Даре профессора потому, что я с ним работал, Максим знал, потому что… ну, как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Что же касается остальных знакомых профессора, то я сильно сомневался, что кто-либо знал наверняка. Многие подозревали, танатология всегда была весьма специфической стезей, которую выбирали специфические люди. Но знать — другое дело. Люди с подобным Даром редко открывались другим. Легче было бы признаться в том, что родился Вороном; возможно, это встретило бы даже меньше осуждения. Должно быть, Эйзенхарт сильно его зацепил, если профессор решил раскрыться.
Профессор Фитцерей был Дроздом, и, если бы его Дар был сильнее, его забрали бы после рождения на воспитание в храм, как поступают с теми, кто способен воскрешать умерших не своей смертью. Но его Дар был слишком слаб, и он не мог возвращать людей к жизни, только поднимать их тела. Их души так и оставались в другом мире, переходя в наш лишь на краткий миг, пока они помнили еще собственную смерть. После этого они возвращались на ту сторону моста, оставляя за собой лишь пустую оболочка, подчиняющуюся воле Дрозда. Я видел подобное в армии, и зрелище это нельзя было назвать приятным. Слово "нзамби" опять всплыло из глубин моей памяти вместе с сладким запахом гниения.
— Давайте попробуем, — согласился Эйзенхарт, не подозревавший, свидетелем насколько редкого для мирных земель события ему предстояло стать.
Танатолог положил ладонь на лоб погибшему и прикрыл глаза. Лежавшее на столе тело вздрогнуло и свернулось в клубок, словно испуганный ребенок.
— Больно, — прошептало то, что было Быком в прошлой жизни. — Так больно… Так страшно…
Профессор отнял свою руку и отошел, позволяя нам увидеть происходящее.
Лицо Быка сморщилось, будто тот собирался заплакать. Мертвые глаза невидяще уставились на нас.
— Почему так страшно? — спросил у нас труп.
Я мог объяснить, почему. За одну секунду после моего касания яд распространился от мышц горла к конечностям, лишив его возможности двигаться. Словно погребенный заживо, он не мог двинуть ни рукой, ни ногой, грузно оседая на пол. Наступил общий паралич, дыхание остановилось, и только сознание продолжало работать, изо всех сил сигнализируя нехватку кислорода.
Физически Бык не мог уже этого чувствовать, — и не чувствовал, — но Дар профессора Фитцерея заставлял его переживать свою смерть вновь и вновь. То, что было в реальности несколькими секундами, превратилось в минуты агонии.
Одно мгновение, растянутое до бесконечности.
Не в силах больше выносить это, я вышел.
Полагаю, что пришло время для определенных объяснений. Да простит меня читатель за то, что, ограничившись краткой биографической справкой в предисловии к этим рассказам, я не открыл самого главного. Как я уже писал, общество не поощряло тогда (и, насколько я могу судить, не слишком изменило свое мнение и в настоящем времени) раскрытие Дара — в особенности такого, как мой.