И моя мать капала отцу на нервы, капала, пока он не взрывался. Они никогда не ссорились «на людях», но мы с сестрой были не в счет. Мать сидела на стуле почти неподвижно и не повышала голоса, а отец бегал по кругу, будто боялся приблизиться к ней, и орал изо всех сил, прямо горы содрогались. Он выражался высокопарно, как в театре, почему-то именно эти слова ложились ему на язык здесь, под открытым небом, когда он злился: «Ты моей смерти желаешь, о женщина! Змея ты, а не человек!» Мать ввертывала отцу словечко, и еще, и еще, и все это — не меняя позы. Если она выдыхалась и лезла в карман за словом, но ничего там не находила, то она говорила: «Дыр-дыр!», «Чего орешь? Дыр-дыр!». И это «дыр-дыр» окончательно сводило его с ума! Он переходил на площадную ругань — вот чего она ждала! У нее открывалось второе дыхание: «А еще князь мингрельский, благородного рода! Писать я рядом с вами не стану! Принцы-шмынцы! Видела я, какие вы были князья! Все спали на одной кровати! Да разве это была кровать? Поле с оврагом посередине! Всей семьей спали вместе и еще детей делали!» И когда моя мать доходила до княжеского рода, и до семьи отца, и до бедности, руки его опускались. Его голова упиралась подбородком в грудь, он сдавался. Она будто хватала его маленькой ручкой за сердце и сжимала, капала благородная кровь. И у него на самом деле часто шла носом кровь — память об анемии в блокадном Ленинграде. Вот так моя мать выходила победительницей в любом бою, за ней оставалось последнее слово. Дыр-дыр.
Если мои родители скандалили дома, а кто-нибудь стучал в дверь, мать тут же запевала. «Ты смерти моей желаешь, о женщина!» — пела она и шла открывать дверь. Ее арии никого не удивляли: все знали, что моя мать — актриса, которая не играет в театре потому, что ей не разрешает муж. И она даже снималась в кино! Кто не помнит те кадры, когда главный герой сидит на утесе и смотрит на море, а тут на берег выходит маленькая, почти миниатюрная женщина, раздевается — мы видим одежду, что падает на прибрежные камни, — и бросается в воду. Нам не показывают ее голой, мы видим только ее маленькие босые ноги, не выше щиколоток, и одежду на камнях, включая лифчик. Главный герой приходит в волнение, встает и уходит и потом весь фильм занимается своими делами, но разве можно забыть тот лифчик? Я не помню ни одного друга, который не переспросил бы меня, сгорая от нетерпения: «Так это была твоя мать, что раздевается на берегу?» Ах, боже мой!!
Ясное дело, что муж не разрешает ей быть актрисой! Замужняя женщина, с двумя детьми? Что, если в фильме опять нужно будет раздеться?! А потом, когда мой отец стал «номенклатурой», даже вопросов не возникало — станет ли жена «большого» человека сниматься в кино?
Мать носила с собой славу актрисы легко, как белую шляпу с широкими полями. «Я красивая, — говорила она всем своим видом, — что ж тут поделать?» Ее красота не раскладывалась на глаза, груди, ножки или открытые платья. Все вместе плюс что-то необъяснимое, как невысказанные слова. Будто мы видим только верхушку айсберга, а восемь остальных частей — под водой. Она курила, хотя женщины тогда курили, только скрываясь в туалетах. Она все время шила или перешивала себе платья и всегда ходила на каблуках. Но не в одежде было дело. Я помню, однажды, еще в детстве, я заигрался в песочке на пляже, напевая себе под нос, и вдруг поднял голову и испугался. На берегу стояла тишина, мужчины были на ногах и все смотрели в одном направлении. И женщины смотрели туда же, и дети. Даже волны были бесшумными, не били берег, а ласкали. И я вскочил и посмотрел туда, куда смотрели все. Да, это была моя мать! Она стояла по щиколотку в воде, боясь войти глубже, ведь она не умела плавать. На ней был черный купальник, закрытый почти до шеи, и спереди и сзади. Глухой, как панцирь. Не было лифчика, брошенного на берег, не было пышной груди, видимой почти до сосков. Ее наготу, как и в старом фильме, надо было представить себе в мечтах. Почему мужчинам на пляже, и женщинам, и даже маленьким детям — всем хотелось смотреть на нее? Неужели они все представляли ее себе нагой?
Я до сих пор не знаю — в чем она, женская красота. Как объяснить необъяснимую притягательность, сексуальность? Почему еще в школе, даже в детском саду, мы все влюбляемся в одну и ту же девочку? Зачастую она не самая красивая в классе, не самая умная, даже дура. А мы — любим! Почему?
В пятьдесят восемь лет моя мать уложила к себе в кровать двадцатилетнего мальчика. Она сумела сделать это так, что его родители валялись у нее в ногах и умоляли пожалеть их сына, уступить. Моего отца в то время уже не было в живых. В последний год нашей жизни в Грузии моей матери пришлось пройти через ад своими маленькими ножками с миниатюрными щиколотками. Что из того, что ей захотелось положить свою измученную седеющую головку на чью-то молодую грудь? Я ее не осуждаю. Я только не понимаю — почему? Почему двадцатилетний мальчик пытался повеситься из-за любви к ней? Ведь вокруг было так много красивых и… молодых?