Тридцать лет, не меньше, не был я в В. И хотя на протяжении всех этих лет – а более длительного периода и не было в моей жизни – самые разные места, связанные для меня с В., вроде болота в старом русле Аха или пасторского леса, аллеи, ведущей в Хаслах, плотины электростанции, чумного кладбища в Петерстале или домика горбатого пьяницы в Шрее, то и дело возвращались ко мне в сновидениях или грезах и потому стали ближе, чем раньше, сама деревня, вдруг пронеслось в этот поздний час у меня в голове, отстояла от меня сейчас дальше любого другого места на земле. В каком-то смысле мне стало спокойнее, когда, обходя ее тускло освещенные улицы, я обнаружил, что все совершенно переменилось. Небольшой дом лесничего, с гонтовой крышей, парой оленьих рогов и годом постройки «1913» над входом, вместе с прилегающим к нему фруктовым садом превратился теперь в кемпинг; пожарного депо с красивой башней, внутри которой в молчаливом ожидании будущей катастрофы висели пожарные рукава, больше не существовало; все без исключения дома были радикально обновлены и надстроены верхними этажами; дом пастора, дом капеллана, школа, мэрия, в которую и из которой с точностью до минуты заходил-выходил однорукий писарь Фюргут, сыроварня, приют для бедных, бакалейно-галантерейная лавка Михаэля Майера – все, что не исчезло вовсе, подверглось основательному переустройству. Даже в «Энгельвирте» я ни на миг не почувствовал, что это место хорошо мне знакомо, хотя мы много лет жили здесь в квартире на втором этаже; все было перестроено начиная от внешних стен и заканчивая стропильной фермой, не говоря уже об интерьере. Заведение это, ныне вычищенное и обставленное в распространившемся по всей Баварии новонемецком альпийском стиле, предлагающее, как и следует из названия, изысканное гостеприимство, в свое время представляло собой сомнительной репутации трактир, в котором крестьяне торчали до глубокой ночи, особенно зимой, и нередко напивались до беспамятства. Но поскольку заведение было удачно расположено и за счет этого всегда находилось в центре событий, помимо дымного кабака, под потолком которого извивался самый запутанный дымоход, какой мне когда-либо приходилось видеть, «Энгельвирт» располагал еще огромным залом, где во время свадеб и поминок ставили длинные столы, и за ними размещалось полдеревни. Раз в две недели в зале показывали кинохронику и какой-нибудь фильм, например «Пиратскую любовь», «Никколо Паганини», «Томагавк» или «Монахов, девушек и пандуров». Мы смотрели, как пандуры мчатся через прозрачные березовые рощи, а индейцы несутся по бескрайним прериям; как скрипач-инвалид виртуозно играет под тюремными стенами, пока товарищ его перепиливает прутья решетки на окне своей камеры; смотрели, как генерал Эйзенхауэр по возвращении из Кореи выходит из самолета, винты которого продолжают медленно вращаться; смотрели, как монастырский охотник с разодранной медвежьими когтями грудью ковыляет вниз, в долину; видели, как политики у здания Парламента вылезают через задние дверцы «фольксвагенов»; и почти в каждой кинохронике мы видели груды руин в больших городах – от Берлина до Гамбурга, – причем долгое время я никак не связывал это с разрушениями последних военных лет, о которых и не знал ничего, а считал естественным, так сказать, состоянием больших городов. Но из всего виденного в зале «Энгельвирта» самое глубокое впечатление произвела на меня постановка «Разбойников» в 1948 или 1949 году, которую, должно быть, повторяли за зиму не один раз. Раз шесть, не меньше, сидел я в полутемном зале среди других зрителей, из которых многие специально приехали из окрестных деревень. Едва ли хоть одна постановка впоследствии вызвала у меня столь же сильное потрясение, как те «Разбойники» – ледяное одиночество старого Моора; наводящий ужас Франц бродит вокруг, одно плечо у него выше другого; блудный сын возвращается из богемских лесов домой; а еще – совершенно необычный поворот корпуса, всегда приводивший меня в экстаз, – исполнив его, смертельно бледная Амалия произносит: «Чу! Скрипнула калитка?» А перед ней уже стоит разбойник Моор, и теперь она может поведать, как ее любовь превращает раскаленную почву в зеленеющий луг, заставляет цвести дикий кустарник, но Амалия не узнаёт того, кто стоит перед нею и от кого ее, как думает она, отделяют моря, горы, целые страны. Каждый раз в этот миг мне хотелось вмешаться, одним-единственным словом объяснить Амалии: для того, чтобы переместиться из пыльной темницы в райские кущи любви, чего она так страстно желает, достаточно протянуть руку. Но поскольку я так ни разу и не отважился на подобное вмешательство, иной поворот, какой, вероятно, могли принять события на сцене, так и остался мне неведом. На исходе театрального сезона, в начале февраля, «Разбойников» один раз сыграли под открытым небом, на лужайке перед домом начальника почтового отделения, – в основном для того, чтобы сделать некоторое количество фотоснимков. И это воплощение зимней сказки стоило посмотреть не только из-за настоящего снега, который покрывал место действия, даже когда оно, по Шиллеру, разворачивалось под крышей, но главным образом из-за того, что разбойник Моор предстал перед нами верхом на лошади, что, конечно, в зале «Энгельвирта» было неосуществимо.