Буквально через два-три дня после встречи с мертвым уже охотником Шлагом, а значит, совсем незадолго до Рождества, я тяжело заболел: и доктор Пьяцоло, и специально приглашенный им из города специалист сошлись на том, что у меня дифтерит. Поначалу с болью в горле, потом, очевидно, с раной, а потом и вовсе с изодранной в клочья глоткой лежал я в своей постели и метался, каждые несколько минут сотрясаемый с головы до ног жестким кашлем, разрывавшим мне грудь. Когда болезнь уже укоренилась во мне, все мои члены стали необъяснимо тяжелыми, так что я не мог поднять не только голову, руку или ногу, но даже пальцы. В теле ощущалось такое давление, словно по всем органам ездил каток. Не раз посещало меня видение, будто кузнец удерживает железными клещами в ледяной воде мое только что вынутое из кузнечного горна раскаленное сердце, окруженное венчиком голубоватого пламени, словно дуло мушкета после выстрела. Головная боль достигала такой силы, что я едва не терял сознание, но в действительности беспамятство принесло избавление от боли, только когда на пике болезни температура поднялась до критических значений. Мне казалось, я лежу посреди пустыни в обжигающем зное, губы мои в серых лохмотьях кожи, а во рту гнилостный привкус из-за сходящей слоями кожи в горле. Дедушка капал мне в рот теплую воду, и я долго чувствовал, как она медленно стекает вниз по открытым очагам пожара внутри глотки. Снова и снова в забытьи мне представлялось, как я прохожу мимо плачущей фрау Саллабы, спускаюсь по ступенькам лестницы в подвал и в самом темном его углу открываю шкаф, на нижней полке которого в большом глиняном горшке всю зиму хранятся яйца. Я шарю рукой под известковой поверхностью воды, достаю почти до самого дна и, к своему ужасу, ощущаю, что в этом горшке лежат вовсе не покрытые гладкой чистой скорлупой яйца, которые так легко достать со дна, а нечто мягкое, выскальзывающее из пальцев, и вдруг я откуда-то точно знаю: это глазные яблоки. С самого начала моей болезни доктор Пьяцоло устроил из моей комнаты карантинный бокс, куда допускались только дедушка и мама, он велел заворачивать меня с ног до головы в теплые влажные простыни, и поначалу это приносило мне облегчение, однако вскоре стало причиной быстро нараставшего во мне страха. Дважды в день маме было велено протирать в комнате пол водой с уксусом, а окна у меня, по крайней мере днем, почти все время были распахнуты настежь, отчего падавший на улице снег долетал почти до середины комнаты и дедушка сидел возле моей постели в тяжелом пальто и шляпе. Две недели с лишним, захватив и рождественские каникулы, тянулась болезнь, и до самого Крещения, по-нашему, Дня Трех Волхвов, я мог проглотить разве что несколько ложек молока и совсем немного хлеба. Вход в карантинный блок стал чуть-чуть свободнее, и на пороге теперь попеременно появлялись другие обитатели дома – в том числе несколько раз и Романа, – дивившиеся мне, едва избежавшему когтей смерти, словно чуду. Уже начался пост, когда мне разрешили временами выходить на улицу. Но в школу пока что не пускали. Весной я по два часа в день оставался на попечении фройляйн Раух, в школе ее тем временем опять сменил ужасный заведующий, учитель Кёниг, которого она раньше замещала. Фройляйн Раух была дочерью лесничего, и теперь каждый день в десять утра я переходил через улицу, шел к его дому и в плохую погоду сидел там на скамье возле печки рядышком с кроткой претенденткой на должность учителя, а в хорошую – в круглой беседке в дендрарии, самозабвенно заполняя тетради сплетениями букв и цифр, которыми надеялся опутать и навсегда привязать к себе фройляйн Раух. Вообще, тогда я чувствовал себя так, словно очень быстро расту и поэтому очень даже возможно, что уже летом вполне смогу предстать вместе со своей учительницей перед алтарем.