Читаем Голубь в Сантьяго полностью

- священник "по дружбе" на жестянщика донес. Рос шепоток заспинный, нехороший приятно в нехорошее поверить: ведь сразу возвышаешься ты сам. Отнюдь не ультралевые студенты священнику руки не подавали, брезгливо морща уголочки губ. Достойным завершением всего явилось то, когда отец - владелец какой-то странной фабрики зеркал, где также выпускались и подтяжки, всем заявлявший, что в такое время всего умней повеситься немедля, из собственных подтяжек сделав петлю, у собственного зеркала притом, сказал однажды сыну с одобрением: "Ты посадил жестянщика, я слышал? И правильно. Я думал, что ты рохля. А ты мужчина. Всех бы их - в тюрьму! Всех красных во главе с их президентом!" Тогда священник и пришел к Энрике. Священник был издерган и затравлен. Стараясь не глядеть в глаза, шатаясь, измученно он выдавил: "Ты друг?" "Конечно, друг. Ты ни при чем - я знаю". "А кто же слухи эти распустил? Кто слушал наши споры на скамейке, а сам трусливо в споры не встревал?" "Молчал я не из трусости, а просто из-за того, что иногда жестянщик казался справедливым, иногда казался ты, а иногда вы оба, а иногда ни ты, ни он".

"А кто же?" "Никто, - сказал Энрике.

Что-то третье". Священник, наступая на него, тряс бледным потным лбом,

как в лихорадке: "Нет, эти слухи ты распространил! Ты хочешь быть всех выше, всех умнее, и для тебя унизить ложью друга есть способ возвышенья твоего. Ты независим от Христа и Маркса. Ты - вечно третий. Ты ни с кем.

Над схваткой. Ты сам себе сказал: "Я гениален, и значит, все, что делаю, - прекрасно, а все негениальные способны в любую подходящую минуту на гадости - к примеру, на донос". И ты вообразил, припомнив споры, какие мы с жестянщиком вели, что ненавистным сделался мне он, что он мне враг, а разве грех великий предать врага? Вот что подумал ты". "Я не подумал". - "Нет, не лги

подумал! Так знай - люблю его гораздо больше, чем самого себя, люблю давно и только потому давно с ним спорю. Я, как за брата, за него боюсь. Он хочет переделать все и сразу. Он сам, как будто бомба-самоделка, взорваться может в собственных руках, убить себя, а множеством осколков изранить или, может быть, убить совсем не тех, кого взорвать замыслил, а самых близких - мать, меня, тебя... Мне так его предостеречь хотелось, но я совсем не из ханжей в сутанах доносом я не мог предостеречь! А знаешь, кто ты сам? Ты сам

доносчик. Ты сделал на меня донос толпе, которая таких доносов жаждет. Какое наслажденье для ничтожеств доносчиком невинного назвать! Но есть еще и низость комплиментов, внушающих нам: "Правильно донес". Я даже благодарность схлопотал за мнимый мой донос от своего подтяжечно-зеркального папаши... Вот что со мной, Энрике, сделал ты". "Я ничего подобного не сделал". "Ты это сделал. Сделал и забыл. Ты - гений. Это вырвалось. Невольно. Небрежность отличительной чертой всех гениев является, как слышал. Небрежно предал.

Не заметил сам, как предал. Лишь одно твое словечко и все. Оно теперь на лбу моем. Но на твоем его я вижу тоже!" Пощечиной стегнула больно дверь. Стоял Энрике, потрясенный ложью, которую себе о нем придумал, чтобы спастись от оскорблений, друг. Когда нас оскорбляют подозреньем в том, в чем совсем не виноваты мы, мы тоже начинаем оскорблять других, совсем ни в чем не виноватых, и попадаем в тот проклятый круг, где все невиноватые виновны.

Энрике вздрогнул - телефон звонил с настойчивым сварливым дребезжаньем. Он трубку взял рукой, еще дрожащей: "А, это ты, отец". - "Узнал мой голос? Я думал - ты его уже забыл, как позабыл ты, что вчера была суббота и я ждал тебя весь вечер. Ты заболел?" - "Нет - заболела мама". "Она, как это помнится, всегда с огромным удовольствием болела в субботы, воскресенья, чтобы ты не виделся со мной". - "Но это правда. Она в постели". - "Почему же ты не мог мне позвонить?"

"Звонил, отец, твой телефон был, видимо, испорчен". "Мой был в порядке - это прихворнул твой. Гриппом заразился от хозяйки. Умеют заболеть и телефоны, когда им надо".

Перейти на страницу:

Похожие книги