— А что, ить возьмет? Не зазря у нас в Сибири байка такая ходит — как какой начальник едет, его вольные люди хватают. Один кто-то от так же кафтан его надевает, садится чиновником. Говорят, у иных чиновников на лбу и на щеках метки есть. Три буковки выжжено — «вор». Они это каторжное клеймо только пудрой сокрывают, а как пудра слетит…
— Буде! Не кривляйся. И так хорош.
В окрике атамана слышно было неудовольствие. Очевидно, ему надоело пустое балагурство. Он сел на ствол обгорелой, поваленной молнией сосны.
— Подь-ка сюда поближе, барин!
Кто-то из мужиков увесисто толкнул меня в спину.
Я стоял супротив удобно расположившегося, плечистого Ваньши, смешной и жалкий в тесноватой холщовой одежде.
— Что, барин, не чаял такого оборота? Здесь, брат, Сибирь! Столицы этого не видали, а у нас вольного люда хоть отбавляй.
— Почему столицы не видели? — ответил я. — При Петре Великом округ Москвы разбойников числом до тридцати тысяч доходило.
— То при Петре, — возразил Ваньша. — А теперь они все сюда перекочевали. За Каменный пояс. Так-то оно, барин!.. Слыхал ли ты? — неожиданно вопросил он. — Слыхал ли ты про Семеновские флеши? Ну, чего молчишь? Али не по чину-званию вашей милости ответствовать на мужицкие вопросы?
— Как же не слыхать про те Семеновские флеши, если мой отец сложил голову на Бородинском поле.
— Вон что! — отозвался атаман. В его голосе не было и тени сочувствия. — Каков же чин был на твоем родителе?
— Лейб-гренадерского полку капитан-поручик.
— Ишь ты! Ишшо и гренадерского. А ты-то чегой-то не шибко гренадерского росту!..
Мужики рассмеялись. Однако и смеялись они не так, как над Гордеевыми шутками. Смеялись недобро. И в смехе до меня доносилось: «Погоди ужо! Мы над тобой учиним потеху».
А Ваньша продолжал, и зложелательство клокотало в его голосе, в его коротких, отрывистых фразах.
— Капитан-поручик. Прытко у их. Скоро чины идут. Грудничком в полк записывают. В колыбельке лежит, а уже «господин унтер». Ползать зачал — «ваше благородие».
А наш-то брат — все в солдатиках. Хошь ты десять раз на врага ходил, кровью умылся, а все — в солдатиках.
Голос Ваньши прерывался от негодования. Шрам налился кровью.
Я подумал, что, видно, не часто попадались ему в руки господа, те, кого считал он своими лютыми врагами. И теперь выпал случай выговориться, излить свои обиды.
— Батя мой при царе Павле мытарствовал. Царь-то, благодетель, давал офицеру напутье: «Вот тебе три мужика, сделай из них одного солдата». Офицеры и старались. Пялили на горемык иноземные, с неметчины мундирчики. А батяня могутный был. Мундирчик на него не лез. Так его в станок зажимали. Выравнивали. До него-то один помер в том станке. Батю поставили. Мужиков — с запасом. Чего их жалеть!
Я слушал атамана, и одно желание владело мной: не показать страха, умереть достойно. Я понимал — это не тот человек, от какого можно ждать пощады.
Приходило в голову малодушное: этому Ваньше о своих злоключениях растолковать, почему очутился я в сибирских местах. Он незауряд-человек, он поймет. Но тотчас откинул эту мысль. Вряд ли Ваньша поверит рассказу моему, скорее, проникнется ко мне еще большим презрением.
А Ваньша, меж тем, не замолкал:
— Инако стало, когда француз на нас насел. Тут и нижний чин человеком сделался. В Австрии арьергард наш из пяти тысяч тридцать тысяч солдат противника сдержал. Медали пожаловали. Каждому в руки дали, на них выбито: «Пять против тридцати».
Атаман замолк. Молчали и все вокруг. В тишине леса громко закуковала кукушка.
— Зазря, барин, загадываешь, сколь тебе жить. Век твой короткий. А помирать, слышь, не шибко охота? Вы ить, баре, любите на этом свете пожировать. Ох любите!..
— Семеновские флеши, — вдруг неожиданно перебил он себя. — Что можешь, ты про них знать! — Взор его был таков, что, казалось, он пронзит меня. Но на сей раз атаман глядел мимо.
— У нас в полку заведено было, когда награды присылали, командир просил солдат за храбрейшего офицера голос отдавать. И барин мой дважды больше всех голосов получал. Однако, хоша и залихват был прапорщик, а в ногу да в башку угодил ему осколок. Он мне весь мундир кровью залил. И кровушка та с моей замешалась, потому и меня в те поры пуля в плечо поцеловала. И барин наш, отец наш Родион Викторыч, обнял меня и рек: «Мы с тобой, Ваньша, с этого часу братья». Вот так! И что дале-то долго сказывать. Из-за одной дивчины, ладной да синеглазой, барин-сослуживец да брат мой нареченный приказал меня высечь батогами.
— Высечь, — повторил предводитель. — А невесту мою к себе в хоромы постряпухой забрал.
Ваньша сызнова замолк. Шрам его налит был кровью.
— А когда секли, когда стязали меня, приговаривал: «Сюды угоди. Здесь у его от раны шрам. Да солью посыпь. Да с потягом!»
Хоша и ночью я от своего барина ушел, а не по темну. Зарево мне на тропке посветило. Одначе все ж таки обиду не до самого донышка отквитал. За то иных-то из вашего брата, какие в лапы мне попадают, велю драть таким же артикулом. Так что и ты, барин, заутро готовься. Готовься, Юрий Тимофеевич…