Сегодня понедельник, 26 апреля. Начинается новая неделя. На душе паршиво, потому что придется работать в вечернюю смену. С утра не знаю, куда себя деть; сажусь на велосипед с намерением сделать что-нибудь полезное. Решаю поехать к хозяйке дома заплатить за квартиру. С меня берут по-божески — тридцать пять тысяч лир в месяц: еще действует ограничение арендной платы, и хозяйка, хотя и дерет против закона лишние семь тысяч, больше требовать не решается. Она болтает и болтает без остановки, и все ее разговоры заканчиваются тем, что в Бари арендная плата достигла сумасшедших размеров. Наконец спрашивает, почему мы не переедем жить в Бари; я отвечаю, не хотим, мол. Она продолжает гнуть свое, и я понимаю, что надо уходить, пока не взорвался. Нахожу предлог и исчезаю. Погода на улице еще не устоялась: то дождь, то солнце, то вдруг холодно, то жара. Конец апреля, а кажется, будто середина марта.
Нынче буду вновь лицезреть три тысячи заготовок, с которыми расстался в пятницу. Эти проклятые заготовки никогда не кончатся. При мысли, что новые миллиарды деталей ждут меня на протяжении еще двадцати пяти лет, кровь ударяет в голову и хочется все кругом разнести в куски. В самом деле с ума сойдешь и от этой монотонной работы, и от безобразий, которые творятся на каждом шагу. В 1973 году перед утренней сменой один рабочий, вместо того чтобы пробить свою карточку, встал возле контрольных часов скрестив руки. Бедняга сбрендил: возомнил себя хозяином и свирепо вращал глазами, глядя на входивших рабочих. Его немедленно отвезли в сумасшедший дом, и больше ни слуху ни духу. Это случилось на заводе ФИАТ-СОБ.
Как подумаешь, что только на этом заводе я работаю уже пятнадцать лет, меня в дрожь бросает. А все остальные и не упомнить. Маленькие мастерские на серых и унылых окраинах Бари — туда вели забрызганные грязью дороги, а по их обочинам торчали нелепые скелеты деревьев. Четыре неоштукатуренные стены из туфа, да железные ворота, да грязь кругом — вот тебе и весь завод. У одной стены куча железного лома, у другой — допотопная, ржавая, похожая на гильотину лебедка и бочка с темной водой.
По молодости в перерывах выбегали на улицу, потные, все в мазуте, и гоняли в футбол. Мячи делали сами из ветоши, служившей для протирки станков. Единственной колоритной фигурой среди этого мрака была жена хозяина, «хозяйка», как мы ее называли. Она иногда появлялась в дверях цеха с бесстрастным, глуповатым выражением на лице, словно у мумии, и спустя несколько секунд с тем же выражением исчезала неслышно, как кошка.
Я учился в дурацких школах — сперва в начальной, потом с сельскохозяйственным уклоном. Так хоть бы там лук с картошкой учили сажать или деревья. Ничего подобного. Голую теорию долбили, а ведь вокруг простирались необозримые поля. Я пошел в школу с сельскохозяйственным уклоном, а не с гуманитарным: в те времена, чтобы перейти из начальной школы в среднюю, нужно было сдавать экзамены, и я трижды провалился по итальянскому.
Сразу по окончании школы отец повез меня в Бари продавать, как барашка, на работу. Мы долго таскались по грязным улицам окраины, где полно строений из профильного железа — мастерских; отец в конце концов сжалился и купил мне лепешку. Было странно, что он купил ее в магазине, я-то думал, лепешки только бабки делают, и вообще городская жизнь мне была в диковинку. Мы заходили в эти убогие мастерские, спрашивали хозяина, и, завидев его, отец начинал плакать самыми настоящими слезами, как заправский актер. Он причитал: «Умоляю, возьмите парня, он уже извелся от безделья. Прошу вас, возьмите его, хоть бесплатно. Сделайте это в память о покойных ваших близких… Мальчишка ни на что не претендует, положите ему сами сколько захотите».
Потом отец объяснял, кто он — «сержант карабинеров, уважаемый человек». Хозяин мрачнел: видно, не желал терять времени. Не преувеличиваю, мы полгорода обошли. Я повесил нос, а у отца от частых излияний и жалоб опухли глаза. В тот день мы ничего не нашли. На следующее утро, только протрещал будильник, отец позвал меня к себе и сказал, что теперь дорога мне известна и ходить в поисках работы я буду один.