— Это верно, — согласился я, сочтя неловким не ответить. — Некоторым, кажется, ничего не досталось. Ну, а вот этот голубь точно голодный.
— Какой? — Старик взглянул не на кончик пальца, а мне в лицо.
— Вон тот, сизый. Вон, с белыми крыльями.
Только теперь старик, кажется, и поверил. Ему сделалось словно бы не по себе, он заерзал на скамейке. Взял лежавшую на коленях палку, будто ему срочно стала нужна какая-нибудь опора.
— Надо же, а… Как это я не заметил. Жалко-то как…
— Ничего, — сказал я, действительно пытаясь утешить разволновавшегося старика. — Наверное, хотя бы раз в день им специально подсыпают корм.
Но старик словно и не слышал моих слов. Прижав к себе палку, на которую опирался обеими руками, он как-то весь съежился и замер, глядя куда-то неподвижным взглядом.
Я посмотрел на часы. Минуты две-три мне еще можно было посидеть.
— Скажите, — сказал вдруг старик, с живостью поворачиваясь ко мне. — Вот вы вроде ученый человек, может, вы знаете, сколько лет живут голуби?
По-моему, так ученому человеку знать все вовсе не обязательно. Обязательно знать что-то одно, причем знать глубоко. И если чего-то не знаешь, не бояться признаться в этом. Но как же взрослому человеку разговаривать с ребенком, который уверен, что взрослый знает все?
— Ворона, говорят, триста лет живет, — ответил я уклончиво.
Старик, удивленно причмокнув, покачал головой. Чему он удивился — моим обширным познаниям или долгой жизни вороны — этого я не понял. Одно было ясно — что он удивился.
— Если ворона, — продолжил я, — которая роется в мусоре, живет триста лет, то голуби уж, по крайней мере, лет сорок — пятьдесят…
— Нет, сынок, — перебил меня старик, не дав закончить фразы. — Откуда ты знаешь, может, потому и живут вороны-то долго, что все время ворошат всякие отбросы? Ну, а голуби… ай, не проживут они. Такие чистые… такие нежные существа… — Сузив свои слезящиеся красные глаза, он помолчал. — Впрочем, кто знает. Может, и живут. Если не сорок — пятьдесят, так хоть двадцать — тридцать. Как вы думаете?
— Вполне возможно, — сказал я, не желая отказываться от своих первоначальных слов и начиная уже испытывать легкое раздражение.
— Тогда, стало быть, жив и голубь Болата… — проговорил старик. — Куда-нибудь, наверное, в другое место жить улетел. Не я, так кто-то другой его подкормит. Я его не вижу, так кто-то другой видит. Может, и вы его видели, а?
— Какой он из себя, этот голубь? — спросил я.
— Сизый. Нет, не этот, которому не досталось. Тот из всех других голубей выделялся, такой был особенный. Такой славный. Если бы он был сейчас здесь, мне бы казалось, что со мной мой маленький Болат…
Теперь мне все стало понятно. Когда-то, лет двадцать — тридцать назад, у единственного, по имени Болат, избалованного сына этого старика был ручной сизый голубь. Сын умер еще мальчиком, а после куда-то делся и голубь. Старик, тогда еще относительно молодой человек, был обременен повседневными будничными делами, службой — и постепенно, ведь со временем проходит любое горе, забыл о сыне, ну, а уж о голубе-то сына и вообще никогда не вспоминал. Вполне возможно, что так оно все именно и было. Дни шли своей чередой, и вот однажды старик вышел на пенсию. И теперь они со старухой — одни в пустом доме. Детей нет. Работы, забирающей силы, тоже нет. Истерлись и потускнели все прежние желания. Что же теперь и осталось, как не уноситься мыслями в прошлое? И все, что имело в прошлом хоть какое-то отношение к маленькому Болату, приобретает теперь особый смысл…
Хотя еще и не похолодало по-настоящему, но лето все-таки уже прошло. Я продрог. Да и время, которое я отпустил себе на прогулку, уже вышло. Я решил уходить.