— Это Мария Анатольевна... Она не хотела на кладбище... Не знаю, не знаю... Я не знаю! И не спрашивайте, пожалуйста. Ну, наверно, потому, что воины... всегда... воины, павшие на войне, не на кладбищах лежат, а в полях, на лесных опушках, возле дорог. Ну как же можно иначе! Это все ихнее... У них никогда не было кладбища, а были только могилы братские и редко... простые, одинокие, когда одного хоронили.
— Но это ведь не могила.
— Нет, конечно, не бойтесь, там просто горсть земли... Вот ведь, господи, я еще и напугала вас. Простите, — сказала Дина Демьяновна с ознобом в голосе.
— Вы плохо меня знаете. Хотите обидеть? За что?
— Я?! Ни в коем случае... Что вы! Что вы! Я просто ужасно устала! И все... Простите, Митя. Я отвратительная баба и... ненавижу себя.
Она ушла и закрыла за собой дверь, обрубив тот слабый огонек, который прокрадывался из комнаты, вылепливая возле крыльца голые ветви сирени, окрашивая их смутной, паутинной серостью. Денисов словно бы провалился в мрачный и сырой погреб. И впервые за все это время с нарастающим раздражением пожалел, что увлекся и приехал сюда и что теперь волей-неволей придется ждать рассвета в душной комнате в обществе усталой и комплексующей женщины, к которой он вдруг потерял всякий интерес.
Когда он вернулся в дом, в прогорклую и сырую духоту комнаты, в которой теперь, с улицы, явственно пахло жженым керосином и тряпьем, он увидел расстеленную кровать, накрытую рваненьким ватным одеялом коричневого цвета.
— Это для вас, — сказала Дина Демьяновна. — К сожалению, у меня нет ключей от комода, а там белье. Но это все чистое, и вы не беспокойтесь... Мама всегда проветривает и прожаривает все на солнце, выколачивает... — она говорила это и знала, что он сейчас спросит, где же ляжет она сама. — А сама я спать не хочу, и вы не беспокойтесь обо мне, — сказала она таким тоном, что у Денисова пропала всякая охота шутить. Он совсем не то хотел, что думала Дина Демьяновна, он хотел сказать в шутливом, конечно, тоне, что один ни за что не ляжет, но, слава богу, понял, что это прозвучало бы грубо, хотя то, что он все-таки сказал, произвело на Дину Демьяновну еще более тягостное впечатление.
Он сказал:
— Вы, Диночка, так обо мне заботитесь, будто бы я здесь гость случайный, а вы хозяйка... Будем считать, что я, как промотавшийся в жизни гуляка, приехал в имение своего родовитого дядюшки. Эдакий племянничек, которому хоть и не принадлежит имение, но по праву наследства и так далее... он может надеяться, что дядюшка в своем завещании не забудет... А вы, милейшая и совершенно необыкновенная дочка управляющего... Вы... Я смотрю, вы не хотите играть в эту игру... Жаль.
И только тут он сообразил, как обидно ей было слышать это, как точно ложились условия игры на те жизненные обстоятельства, которые свели их в этом доме и которые, к сожалению, именно в такую приблизительно зависимость и ставили их...
— Я шучу, конечно, — сказал он, но было уже поздно. — Я шучу, — повторил он.
Это глупейшее «я шучу» было, пожалуй, совсем излишне в данном случае. Вообще эта присказка «я шучу» всегда неуместна, и всегда человек прибегает к ней только после какой-нибудь омерзительной нелепости или обидной грубости, сказанной невпопад и выставляющей его самого в некрасивом виде. Ох уж это «я шучу»! Кто не вспомнит среди своих знакомых такого бодрячка, который искренне считает, что присказкой этой снимает с себя вину за оскорбление, и который, не умея шутить, не владея острым словом, ляпнет глупость, рассмеется, довольный сам собой, и добавит миротворчески: «Я шучу».
Дина Демьяновна, бесконечно уставшая, приняла все это так близко к сердцу, так обидно ей стало и так жалко самое себя, что она не стерпела и заплакала. Но при этом совсем не рассердилась на Денисова; сил уже не хватало на это. И когда он, бубухающим голосом просящий у нее прощения, набухший стыдом, растерянный и жалкий, придвинулся к ней на стуле и в полутьме комнаты, словно бы силой желая унять ее слезы, инстинктивно обнял ее, привалил к себе на грудь и стал жалеючи гладить волосы, а потом потихонечку робко целовать ее щеки, мокрые от слез, — когда он все это стал делать, Дина Демьяновна в покорней отрешенности притаилась, чувствуя наждак его щеки, слыша водочный перегар в его дыхании, и вдруг, помимо своей воли, будто бы иначе и нельзя было поступить, поцеловала его тоже в щеку, скользяще и нечаянно, и сама же испугалась этого, и сердце у нее заколотилось так, что ей жарко стало и не хватало воздуха... А Денисов, словно бы тоже должен был, соблюдая неписаный ритуал, пойти еще дальше, и тоже, будто бы не в силах уже ничего изменить, поцеловал ее в губы... И тут рука его, повинуясь другой уже какой-то силе, сопротивляться которой он уже не властен был, — рука его, лежавшая на плече Дины Демьяновны, скользнула вниз и легла на поясницу. А Дина Демьяновна, бездумно и безвольно, повернула голову свою так, чтобы ему было легче и удобнее целовать ее, чтоб он не очень напрягался, перегибаясь к ней, хотя самой ей и не стало удобнее от этого...