Машины вспыхивали стоп-сигналами, притормаживали перед светофорами, гремя промерзшей резиной по асфальту, точно под колесами лопались глиняные черепки. Сочился малиново-красный пар из-под заиндевелых бамперов. И шум в общем-то стоял привычный, усиленный разве только работающими моторами бульдозера, ковша и самосвалов. Крутолобые «ЗИЛы»-стотридцатки деловито ждали своей порции щебня, тех искореженных обломков стен, штукатурки, потолков, стекол и мелких сухих деревяшек, во что превратились некогда теплые и привычные всем дома и магазины. Над дощатым заборчиком, над грудой щебня, над красной ручищей ковша, над бушующим пламенем, над розовой пылью, над машинами, над людьми стыло морозное лиловое небо, в котором равнодушно сияли неземным светом силуэты далеких бетонных гигантов и горели желтым огнем окна ближних домов, ближние фонари, осветившие впервые запыленную, как окрашенную земляной какой-то краской, церквушку, окутанную розовой вздрагивающей дымкой отсвета костра. И не только ее: голые деревья глухих некогда двориков выглянули вдруг на освещенную улицу, другие какие-то, внутренние, мелкие домишки вылезли и слезно уставились на свет своими брандмауэрами и углами, в которых тоже, как и в тех, что были снесены, складывались и ломались судьбы незнакомых людей.
Мимо этих открывшихся взгляду миров все двигалось, урчало и хрустело в морозном воздухе, так же, как и вчера, и так же равнодушно все это освещали уличные фонари, словно бы ничего не случилось. Словно бы, помимо воли людей, красные, голубые и желтые машины сломали, разнесли в пух и прах целый квартал, а теперь, как живые какие-то существа, спешили скорее прибрать за собой, пока их не заметили люди, и ворчали друг на друга, огрызались ревом и скрежетом своих моторов, шестерен и блоков. Торопились, видимо, к Новому году.
Очень удивлен и потрясен был Демьян Николаевич. Как будто не дворы старые открылись перед ним, не брандмауэры кирпичных домов, а отвалили как будто стену какого-то длинного дома и показали ему нутро этого каменного муравейника, или, если можно так сказать, человечника... Старую, одряхлевшую Москву осветили и предложили для обозрения, как некий экспонат. Но никто не обратил на это внимания. Даже майонез, появившийся в продаже, произвел волнения больше, чем этот исчезнувший квартал. Демьян Николаевич подумал было, уж не чудится ли ему все это, не во сне ли он! Что-то театральное и очень условное было в этом зрелище, во всевозможных подсветах и шумах. Странное видение!
Сколько раз видел, как сносили, ломали дома, а никогда не испытывал такой тревоги и радости, такой пронзительной любви к городу. Словно произошел в нем взрыв обожания и восторга. И печально стало на душе от необратимости всего, что происходит и произойдет. Все-таки жалко видеть, как ломают дома. Рушат эти глазастые и добрые существа, пропахшие магазинами, сапожными мастерскими и теплыми печками в комнатах, в которых зачинались когда-то и крепли чьи-то жизни и витали по ночам сны, чернели какие-то знакомые пятнышки на обоях, трещины на потолках, были молодые женщины, кормящие младенцев, было счастье пополам с горем — все было. Было, а теперь нет. И что-то будет новое, сквер или дом, которые тоже станут привычными, но уже для других людей.
«Старый я стал совсем, — подумал Демьян Николаевич в смертельной усталости, которая вдруг придавила его. — Слезы и радость — все теперь вместе. Глупая и заманчивая штука... Какая странная штука. Радость и слезы — все вместе».
24
Примерно так же был снесен и дом, где жили Простяковы. С той лишь только разницей, что чугунной грушей не удалось разрушить чуть ли не метровой толщины стены и пришлось вызывать взрывников. Но как все это происходило, никто из Простяковых не знал: смотреть на развалины своего дома ни у кого из них не хватило сил.
Простяковы, и особенно Татьяна Родионовна, долго не могли привыкнуть к новому дому, к кварталу больших, одинаковых домов, в одном из которых они теперь жили. Угнетала похожесть всего.
Летними теплыми и светлыми вечерами распахивались все окна в домах. Москва, которая теперь казалась далекой, утихала, как разогретый мотор, воркотливо работающий на малых оборотах, и в этой непривычной тишине Татьяна Родионовна холодела от страха, когда раздавались вдруг из всех домов душераздирающие женские вопли, взвизг тормозов, выстрелы и снова визги, стоны и голоса грубых мужчин, гулкие и громоподобные.
Никак она не могла привыкнуть к этой стрельбе, крикам и одинаковой музыке, рвущейся из окон, никак не могла осознать, что это всего лишь навсего показывали какой-нибудь фильм по телевидению, а звуки рикошетили, как шары, от стен плоских, колодцем поставленных домов.
Она даже Демьяну Николаевичу жаловалась и даже плакала иногда, вспоминая свой тихий дом, окна которого выходили на улицу. Уличный шум был привычен им, и они не замечали его, как не замечают люди тишину. Здесь же все было наоборот: тихо, но очень шумно, и шум этот бил по нервам.