В то время, когда я писал «Чет и нечет», занятия левым и правым полушарием захватили меня полностью. Ночами шел непрерывный поток размышлений на эти темы, не дававший спать. Работали не только оба полушария, но и какие-то еще не описанные части мозга. С таким же энтузиазмом отнесся к этим проблемам наш близкий друг Сергей Юрьевич Маслов, талантливый ленинградский ученый. Приезжая в Ленинград, я обычно рассказывал о своих текущих работах на его домашнем семинаре, где собирались его ученики-логики и многие другие ученые, объединявшиеся серьезным отношением к науке в целом и пониманием ее единства. Маслов предложил увлекательную схему чередования левополушарной (логической и классицистической) и правополушарной (образной и барочной) тенденций в развитии искусства и культуры вообще в соотношении с факторами социальными. Когда он докладывал свою идею в Москве, многие (в том числе и Лотман) отнеслись к его построению сдержанно: перспектива казалась неоглядно широкой. Он разбился на машине при неясных обстоятельствах (он ехал из Ленинграда к нам на дачу с женой Ниной Масловой, тоже одаренным математиком и нашим другом, тогда она пострадала от аварии, но осталась в живых, умерла осенью 1993г.). Его теория теперь начала находить последователей и продолжателей.
Для меня занятия функциональной асимметрией мозга и экспериментальная работа с группой Балонова были частью давно начавшихся попыток соединения лингвистики и семиотики с биологией. Я рассуждал так: неслыханные успехи генетики и молекулярной биологии, создававшейся на глазах нашего поколения и на нас всех произведшей огромное впечатление, основывались на использовании тех наук; которые развились раньше: физики и химии. Мы все в юности читали книжки о теории относительности и квантовой механике, понимали значимость этих (у нас долгое время державшихся под подозрением) новых областей знания. Подобно тому, как биология обогатилась благодаря возможностям использования достижений физики и химии, мы должны найти способ соединить с биологией науки о человеке и таким образом их перестроить. И здесь толчок к реальным занятиям дал Роман Якобсон, во время своего первого приезда рассказывавший о своих занятиях афазией — расстройствами речи при поражении мозга. Я познакомился с А. Р. Лурия, пригласившим меня участвовать в его разборах больных в Лаборатории Института нейрохирургии имени Бурденко. Я много лет занимался афазией с Лурия и его сотрудниками, потом с польскими и западными специалистами.
Лурия с присущей ему ясностью мысли осознавал себя как последнего из группы друзей, приверженцев и учеников Выготского. Когда я занимался Эйзенштейном и его архивом (отчасти с помощью того же Лурия, показывавшего мне хранившиеся у него части дневника Эйзенштейна), я узнал о кружке, в который входили Выготский, Эйзенштейн, Лурия и Марр. Они хотели понять законы архаического образного сознания в их связи с искусством. Лурия давал мне читать свои старые рукописи неизданных работ, по которым я постепенно смог восстановить его движение от психоанализа к современной экспериментальной психологии. У вдовы Выготского я получил рукопись его «Психологии искусства» и с трудом добился ее издания. Лурия мне помогал. Волновался о последствиях другой ученик Выготского, сделавший официальную советскую карьеру, — А. Н. Леонтьев. Он задал вопрос: «А не повредит ли издание книги школе Выготского?». Выготский, частично восстановленный в правах крупного психолога после оттепели, но еще не полностью изданный, существовал тогда в качестве полуофициальной иконы: на него уже можно было молиться, но лучше было не изучать его как следует. Мне у Выготского были созвучны его попытки соединения занятий мозгом, личностью и культурой, особенно в последние годы его жизни, рано оборванной болезнью.