Он забыл умыться. Он поднял полотенце. Холст был грязен и груб, и это даже обрадовало его. Он торопливо подумал об Олимпиаде: розовой теплотой огустело сердце. Он подумал еще (все это продолжалось недолго: мысли и перекрещивающиеся с ними струи теплоты) и вдруг бросился в кабинет. Перекувыркнулся на диване, ударил каблуками в стену и закричал:
— Возьму вас, стервы, возьму!..
Здесь пришел Егорко Топошин.
Был на нем полушубок из козьего меха и длинные, выше колен, валенки. Матросскую шапочку он перевязал шарфом, чтоб закрыть уши.
— Спишь?
— Сплю, — ответил Запус: — за вас отсыпаюсь.
— У нас, браток, Перу и Мексика. От такой жизни кила в мозгах…
Он пощупал лежавший на столе наган.
— Патроны высадил?
— Подсыпь.
— Могем. Душа — дым?
— Живу.
— Думал: урвешь. Тут снег выше неба. Она?
— Все.
— Крой. Ночь сегодня пуста?
— Как бумага.
— Угу!
— Куда?
— Облава.
Топошин закурил, сдернул шарф. Уши у него были маленькие и розовые. Запус захохотал.
— Чего? Над нами?
— Так! Вспомнил.
— Угу! Над нами зря. Народу, коммуны мало. Своих скребу. Идешь?
— Сейчас?
— Зайду. «Подсудимый, слово принадлежит вам. Слушаю, господин прокурор»…
Полновесно харкнув, он ушел.
Запус, покусывая щепочку, вышел (зимой чуть ли не впервые) на улицу.
Базар занесло снегом. Мальчишки батожками играли в глызки.
Запусу нужно было Олимпиаду. Он скоро вернулся домой.
Ее не было. Он ушел с Топошиным, не видав ее. Ключ оставил над дверью — на косяке.
Шло их четверо. Топошин отрывисто, словно харкая, говорил о настроении в уезде — он недавно об'езжал волости и поселки.
Искали оружия и подозрительных лиц (получены были сведения, что в Павлодаре скрываются бежавшие из Омска казачьи офицеры).
К облавам Запус привык. Знал: надо напускать строгости, иначе никуда не пустят. И теперь, входя в дом, морщил лицо в ладонь левую — держал на кобуре. Все ж брови срывала неустанная радость и ее, что ли, заметил какой-то чиновник (отнимали дробовик).
— Изволили вернуться, товарищ Запус? — спросил, длинным чиновничьим жестом расправляя руки.
— Вернулся, — ответил Запус и, улыбаясь широко, унес дробовик.
Но вот, в киргизской мазанке, где стены-плетни облеплены глиной, где печь, а в ней — в пазу, круглый огромный котел-казан. В мазанке этой, пропахшей кислыми овчинами, кожей и киргизским сыром-курт, — нашел Запус Кирилла Михеича и жену его Фиезу Семеновну.
Кирилл Михеич встретил их, не здороваясь. Не спрашивая мандата, провел их к сундуку подле печи.
— Здесь все, — сказал тускло. — Осматривайте.
Плечи у него отступили как-то назад. Киргизский кафтан на нем был грязен, засален и пах псиной. Один нос не зарос сероватым волосом (Запус вспомнил пимокатную). Запус сказал:
— Поликарпыч болен?
Кирилл Михеич не посмотрел на него. Застя ладонью огарок, он, сутулясь и дрожа челюстью, шел за Топошиным.
Топошин указал на печь:
— Здесь?
— Жена, Фиеза Семеновна… Я же показывал документы.
Топошин вспрыгнул на скамью. Пахнуло на него жаром старого накала кирпичей и распаренным женским телом. За воротами уже повел он ошалело руками, сказал протяжно:
— О-обьем!.. Ну-у!..
Опустив за ушедшими крюк, Кирилл Михеич поставил светец на стол, закрыл сундук и поднялся на печь. Медленно намотав на руку женину косу он, потянул ее с печи. Фиеза Семеновна, покорно сгибая огромные зыбкие груди, наклонилась к нему близко:
— Молись, — взвизгнул Кирилл Михеич.
Тогда Фиеза Семеновна встала голыми пухлыми коленями на мерзлый пол. Кирилл Михеич, дернув с силой волосы, опустил. Дрожа пнул ее в бок тонкой ступней.
— Молись!
Фиеза Семеновна молилась. Потом она тяжело прижимая руку к сердцу, упала перед Кириллом Михеичем в земном поклоне. Задыхаясь, она сказала:
— Прости!
Кирилл Михеич поцеловал ее в лоб и сказал:
— Бог простил!.. Бог простит!.. спаси и помилуй!..
И немного спустя, охая, стеня, задыхаясь, задевая ногами стены, сбивая рвань — ласкал муж жену свою и она его также.
XX
Это все о том же дне, примечательном для Запуса не потому, что встретил Фиезу Семеновну (он думал — она погибла), что важно и хорошо — не обернула она с печи лица, что зыбкое и огромное тело ее не падало куда-то внутрь Запуса (как раньше), чтобы поднять кровь и, растопляя жилы, понести всего его… — Запусу примечателен день был другим.
Снега темны и широки.
Ветер порыжелый в небе.
Запус подходил к сеням. От сеней к нему Олимпиада:
— Я тебя здесь ждала… ты где был?
— Облава. Обыск…
— Арестовали?
— Сам арестовывал.
— Приняли? Опять?
— Никто и никуда. Я один.
— Со мной!..
Запус про себя ответил: «с тобой».
Запус взял ее за плечи, легонько пошевелил и, быстро облизывая свои губы, проговорил:
— За мной они скоро придут. Они уже пришли один раз, сегодня… Я им нужен. Я же им необходим. Они ку-убические… я другой. Развить веревку мальчику можно, тебе, а свивать, чтоб крепко мастер, мастеровой, как называются — бичевочники?.. Как?
— Они пролетарии, а ты не знаешь как веревочники зовутся.
— Я комиссар. Я — чтоб крепко… Для них может быть глупость лучше. Она медленнее, невзыскательнее и покорна. Я…
— А если не придут? Сам?..
— Сами…
— Сами, сладенький!