Как благодарить Вас, изящнейший, нежнейший друг, за торопливую, милую весть о себе? Кинуться Вам в ноги и в умилении поцеловать одну из них, а буде можно, то и обе — Вы не велите, находите это унижением, а я вижу тут только понижение, взять одну из Ваших рук и почтительно-страстно приложиться к ней: пальцы закованы в броню колец, которые охлаждают пыл поцелуя. Заплакал бы от радости, да кругом все чиновники, а я на службе был (когда пришло письмо), подумают, не рехнулся ли я. Но Вы поймете и без всего этого, как я рад: faut-il encore mettre les points sur les ii[26]? Но не думайте однако ж, что Вы первая вспомнили обо мне, а не я о Вас, что Вы первая написали ко мне, а не я первый к вам: доказательство должно быть давно в Ваших руках — это мое письмо. <…> Вы не подозревали, конечно, что навстречу Вашему письму неслось уже мое, не чувствовали, что за Вами помчалась моя неотступная мысль, летала, как докучливая муха, около поезда, врывалась нескромно в семейный вагон, тревожно отыскивая Вас среди узлов, мешков, ребят, старых и молодых княгинь, успокаивалась подле Вас час, два, потом усталая, измученная, летела в столь любимый Вам Петербург и теперь ревниво допытывается, к кому направлены Ваши наиболее горькие сожаления, о ком были Ваши слезы?.. Нет, не догнать, не предупредить и не опередить Вашей дружбе мою, не переспорить меня в этом. <…> Ваша дружба — как легкий, прохладный ветерок в летний день, нежит, щекочет нервы, приятно шевелит их, как струны, и производит музыку во всем организме. Моя — как воздух проникает всюду, всего касается, заходит в легкие: надо уйти на дно морское, чтобы защититься от него. Хорошо, если б она сделалась такою же необходимостью для Вас, как воздух, чтобы Вы не пожелали, в защиту от него, обратиться в рыбу. «Вы плакали», пишете Вы, а о чем? <…> Знаете, как мне жаль, что я не видал Ваших слез никогда: мне не достает их для полноты очерка всей Вашей физиономии. Если бы Вы были здесь, я готов бы был разобидеть Вас, чтобы Вы заплакали, чтобы поглядеть, как из Ваших глаз «сыплются эти перлы», сказал бы поэт, и то восточный. Особенно хотелось бы видеть эти слезы, о которых Вы пишете, сосчитать, сколько их пролито вообще, досталось ли на мою долю, и если досталось, то сколько именно. Смекните на досуге и уведомьте об итоге поаккуратнее. Вы отвечаете на это всегда, что «слезы портят лицо, глаза красны» etc. Да Боже мой: разве только хороши сухие и ясные глаза? Рисовать — так, но чтоб не забывать никогда таких глаз, как Ваши, нужно изредка видеть их плачущими. Вы знаете — к чему проводник — слезы, но Вы не хлопотали о том, чтоб я не забывал Ваших глаз, оттого, конечно, никогда и не показывали слез.
Не подозревали Вы и того, что Вы едва успели миновать Тверь, а у меня в голове, неправда, в душе, созрел уже план прилагаемой при этом главы романа, Вы еще не огляделись в Москве, а план был уже набросан на бумагу, теперь переписывается и завтра посылается к Вам — не того романа, который должен быть готов через полтора года во имя Ваше (имеется ввиду «Обломов». —
Прежде нежели скажете что-нибудь о самом отрывке, не скажете ли, если можно поскорее, о том, что Вы его получили. Сегодня я взял Ваш браслет и булавку: отдам их Николаю Ап., который будет отправлять портреты. Я уже писал, что я насильно взял один из них, но его на время отнимают от меня, чтобы сделать новую фотографию. Я возьму себе еще оттиск с последнего портрета, он хорош, и все это спрячу в глубине бюро. <…>
Зачем это Вы уехали отсюда? Или бы Вы не приезжали, а если приехали, то не уезжали бы никогда. <…> Вы обещаете мне письмо — сколько надежд и радостей! Потом, может быть, ответите на отрывок — отрывком же? Да? Буду ждать.