А пока еще несколько слов о мечтательности главного героя «Обыкновенной истории». Эта мечтательность вполне безобидна, в ней нет ничего чрезмерного, патологического. Перед нами — здоровый, естественный юношеский идеализм, который в определенном возрасте навещает всякого или почти всякого. Этот идеализм достаточно поверхностен, он, так сказать, беспартиен и внеконфессионален. Это не философский, а житейский идеализм. Впрочем, в нем есть одно свойство, присущее именно русской действительности первой половины XIX века. По типу своему этот идеализм «александрийский» (имеется в виду вполне определенное общественное настроение, оформившееся в России в годы царствования Александра I). Как писал историк, «то была эпоха мечтаний вообще, эпоха грез и вздохов, видений, провидений и привидений… Для всей эпохи так характерно именно это расторжение ума и сердца, мысли и воображения, — не столько даже безвольность, сколько именно эта
Хотя хронологически границы событий в «Обыкновенной истории» (вторая четверть столетия) находятся уже вне александрийской эпохи, запоздалый «александрийский» идеализм Александра Адуева — вещь вполне возможная. Расплывчатые идеи живут дольше, чем эпохи, их порождающие.
Гончаров скуп на детали, изображая юношу-мечтателя, но каждая классически точна: он привлекателен внешне (хотя в облике нет ни одной резкой черты), он, конечно же, пишет стихи (от которых его приятели по университету были просто в восторге). Молодой барин-неженка, избалованный своей маменькой, этот идеалист — уже по первой главе видно — далеко не идеальный герой. И в то же время никаких серьезных претензий предъявить ему пока нельзя. Его мечтания невинны и чисты, дай бог, чтобы каждый юноша в этом возрасте умел хотя бы так мечтать. К Александру Адуеву вполне подошли бы пушкинские слова «блажен, кто смолоду был молод», и мы не ошибемся, если скажем, что Александр Адуев есть отчасти ироническое, а отчасти добродушное воспоминание Ивана Гончарова о своих «младых летах».
Итак, автор избрал самое традиционное и безыскусное начало романного действия: молодой герой попадает в незнакомое для него место — в огромный город. Первые ошеломления: «Александр добрался до Адмиралтейской площади и остолбенел. Он с час простоял перед
И первые разочарования: «Он подошел к окну и увидел одни трубы, да крыши, да черные, грязные кирпичные бока домов… и сравнил с тем, что видел назад тому две недели, из окна своего деревенского дома. Ему стало грустно».
«Он посмотрел на домы — и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другую… Заглянешь направо, налево — всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно… нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, — кажется, и мысли и чувства людские также заперты».
Вот какой она оказалась — обетованная земля. Самая первая из грез мечтателя разбивается о мертвенную каменную громаду города.
Под стать этой громаде оказывается и родственник юного Александра — Петр Адуев. Даже имя у него каменное. «Он был не стар, а что называется «мужчина в самой поре» — между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже».
При первом же появлении Петра Адуева на страницах романа этот образ, впрочем, как и образ Адуева-младшего, начинает как-то странно двоиться в читательском восприятии. То проступает в дяде что-то серо-каменное, бездушное, — «намеревался застраховать свою жизнь подороже». То тут же, рядом, заявит о себе какая-то симпатичная черта во внешности, в поведении, а потом и в характере ума, остроумия: «…с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme»[2].
Читатель ищет возможности настроиться на какой-то один, ведущий тон в отношении к этому персонажу, но романист, кажется, нарочно задался целью не помочь, а помешать ему в этом.
Как будто образ постепенно высветляется: «В лице замечалась также сдержанность, т. е. уменье владеть собою…» Но тут же — «не давать лицу быть зеркалом души». Всегда ли, думается, это хорошо: так жестко следить за выражением своего лица?
Но вот новая корректировка портрета: «Нельзя, однако ж, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно». А через несколько строк — очередной резко диссонирующий штрих. Выслушивая слугу, Петр Иванович «немного навострил уши». Что-то есть физиологически неприятное в этой детали. Так и видится мелкое хищное движение ушей.
И с нагрянувшим нежданно родственником видеться не желает, причем опускается до грубой лжи: