Молодой граф, впоследствии князь, Николай Алексеевич Орлов, состоявший в то время закорпусным камер-пажом, очень был заинтересован свадьбою своего будущего командира со вдовою Пушкина и тщетно старался проникнуть в церковь, строго охраняемую от посторонних. Но препятствия только раздражали его любопытство и, надеясь хоть что-нибудь да разглядеть сверху, он забрался на колокольню. Как это случилось, я объяснить не берусь, но в самую торжественную минуту он задел за большой колокол, раздался громкий удар, а Орлов с испугу и растерянности не знал, как остановить предательский звон.
Когда дело объяснилось, он, страшно сконфуженный, извинился перед новобрачными, и это оригинальное знакомство с моей матерью послужило первым звеном той дружеской близости со всей нашей семьей, которая не прекращалась до той поры, когда служебная деятельность удалила его из России.
На другой день отец отправился в Петергоф с щекотливой миссией – доложить государю о совершившейся свадьбе и о причинах, побудивших жену отказаться от выпадавшей ей на долю высокой милости.
При всей благосклонности царя он чувствовал, что сердце было у него не на месте. Как отнесется государь к подобному своевольному поступку?
От зоркого глаза Николая Павловича не ускользнуло его смущение. С первых слов извинения он ласково остановил его:
– Cela suft! Je comprends et j’approuve les scrupules qui font honneur à la délicatesse de son âme (Довольно! Я понимаю и одобряю те соображения, которые делают честь чуткости ее души.) На другой раз предупреждаю, что от кумовства так легко не отделаетесь. Я хочу и буду крестить твоего первого ребенка.
Вслед за тем царский посланный привез матери бриллиантовый фермуар, как предназначенный ей свадебный подарок, а почти год спустя, 16 июня 1845 года, государь лично приехал в Стрельну. Приняв меня от купели, он отнес матери здоровую, крепкую девочку и, передавая ее с рук на руки, шутливо заметил:
– Жаль только одно – не кирасир!
Для лиц, интересующихся дальнейшей судьбою матери, я могу добавить весьма немногое, почерпнутое из собственных воспоминаний.
Недаром сложился французский афоризм: les peuples heureux n’ont pas d’histoire (у счастливых народов нет истории).
Жизнь ее, вступив в обыденную колею, не заключала выдающихся событий.
Первые годы тяжелый и даже сварливый характер сестры ее, Александры Николаевны, часто нарушал безмятежный покой ее семейного счастья. Она обладала чертою, свойственной многим членам ее рода, – чертою, прозванной нами le sang Gontcharof (гончаровская кровь), и заключающейся в том, что без всякого повода они вдруг возненавидят кого-нибудь и начинают его преследовать.
Тогда, что бы эта обреченная личность ни предпринимала, как ни пыталась бы им угождать, все неизменно оборачивается ей в вину, ставится ей в укор.
Такое-то чувство стала питать тетушка к моему отцу.
Привыкшая никогда не разлучаться с матерью, она мучила ее своею ревностью, за которой, может быть, таилось чувство зависти: ее сестра нашла себе двух мужей, в то время как она сама как будто была обречена на несносную для нее судьбу старой девы.
Живя в доме зятя, она чуждалась его общества, обращалась с ним сухо и свысока и днями сидела у себя в комнате, требуя, чтобы мать не оставляла ее в одиночестве. Доходило до того, что мать никогда не решалась ни прогуляться, ни прокатиться вдвоем с мужем, чтобы не навлечь на себя сестрин гнев. Но что для нее еще прискорбнее было – это попытка Александры Николаевны злоупотреблять своим влиянием на детей, чтобы восстановить их против отчима.
Все его поступки объяснялись в превратном смысле; она подговаривала детей на любезность или внимание отвечать колкостью или резким отказом. Братья, проводившие большую часть времени в учебных заведениях, не поддавались ее науськиваньям и сразу оценили доброту и справедливость отчима, но самую благоприятную почву она нашла в старшей сестре, которая отлично знала, что всякая ее выходка против отчима получит немедленно поощрение.
Не успела тетушка покинуть дом, как сестра мгновенно прозрела, и теперь еще, вспоминая это далеко уплывшее время, свой юношеский задор, она не может надивиться невозмутимому терпению моего отца и часто говорит:
«Будь я на его месте, как бы я злилась, как я сумела бы расправиться за ежедневные дерзости с моей стороны!»
Но ему был только дорог покой его обожаемой Наташи, и не было жертв, которые он бы не принес в угоду ей.
Тетушка со своей стороны искренне любила мать, но как-то по-своему: эгоизм преобладал в ней. Она считала лишним бороться со своими враждебными чувствами, закрывая глаза на тот духовный разлад, который она насаждала в ее обиходе. Она принимала ее угодливость, ее постоянные уступки как нечто должное и вполне естественное. Лет десять после ее замужества, когда сестра Наталья Александровна гостила у ней в Венгрии, она, беседуя с ней о прошлом, добродушно заявила: «Tu sais, il у a déjà longtemps que j’ai tout pardonné à Lanskoy» («Ты знаешь, я уже давно все простила Ланскому»).