«Смутное ожидание братом ужасного чего-то, – говорила мне она, – выразилось и в его стихах на последнем лицейском обеде, которые он не мог прочесть, подавляя рыдания, и в элегии: «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит», когда, удрученный мрачными мыслями, мой несчастный брат жаждал покоя вдали от неприязненной ему сферы».
Говоря о нравственном состоянии Пушкина, отмечу следующий отрывок письма моей матери к отцу их, Сергею Львовичу Пушкину, из Варшавы от 27-го февраля 1837 года, ровно через месяц после поединка:
«…Вчера я получила известие от Евпраксии Вревской. Вспоминая об Александре, она пишет, что мой брат за три дня до дуэли был особенно грустен: со слезами вспоминал о вас, обо мне, о брате Леоне, жалел, что никого из нас нет в Петербурге; обо мне же говорил с большою нежностью, очень беспокоился о моей вторичной беременности и несколько раз повторял: «Жаль, очень жаль, что ничего не знал об этом в августе».
Описывать поединок дяди не стану: рассказан подробно другими.
Наталья Николаевна не знала ни о письме своего мужа к Геккерену-старшему, ни об ответе этой личности, а Пушкин, считая малодушием проговариваться жене, избегал в последние три дня оставаться дома, опасаясь, чтобы она не догадывалась о чем-то неладном. Привожу следующий рассказ вдовы поэта, сообщенный ею Ольге Сергеевне, записанный мною еще в 1853 году:
«В день поединка – это было в среду – Пушкин[61] вышел из дома спозаранку, не простясь со мною. Ни я, ни Азинька[62] еще не вставали; я не удивилась, потому что Пушкин говорил мне накануне, что чем свет уедет по делам.
Прождав его до часу, я позавтракала без него, велела заложить коляску, выехала за покупками, сделала потом несколько визитов, а возвращаясь домой, и не подозревала, что мне попались навстречу в санях Пушкин с Данзасом – его секундантом. Ехали на дуэль.
Дома я узнала, что Пушкин заходил к себе и что скоро после него пришел к нему Данзас. Заперлись в кабинете. Данзас пробыл недолго, а Пушкин минут через десять после его ухода прошел со шляпой в руках и медвежьей шубе в детскую; поцеловав Машу, Сашу, Гришу, благословил лежавшую в кроватке Ташу, и сказал няньке: «Не буди Ташу, а барыня пусть дожидается меня к обеду».
Обедали мы всегда между пятью и шестью часами. В пять часов я велела накрывать, и отказала посторонним, потому что очень утомилась.
Проходит пять часов, проходит и половина шестого. Пушкина нет.
…Стала с сестрой беспокоиться; затем…»
…Тут следует дальнейший рассказ моей тетки, как появился в столовую Данзас и как принесли раненого поэта.
«Константин Данзас, – продолжала моя тетка, – показал себя истинным другом Пушкина, да иначе и быть не могло. Сейчас же поехал за докторами. Явились Задлер, Шольц, Арендт; приехали Соломон и Даль. Все они подали мне сначала, разумеется, опасаясь еще больше меня напугать, такую надежду, что я возблагодарила Матерь Божию за спасение жизни Пушкина. И сам Пушкин меня успокаивал, когда я прошла в его кабинет: «Вот увидишь, выздоровлю, все пройдет, пустяки». Но на другой день, в четверг, окруженный друзьями, сказал мне: «Знаю, что ты ни в чем не виновата, ни в чем! Все так же люблю тебя, и буду любить там, а ты живи для счастья детей…»
Мучения Натальи Николаевны, о которых она избегала говорить, были ужасны: «На ее конвульсии, – говорила Евпраксия Николаевна Вревская[63], – нельзя было смотреть слабонервным». При таком положении вдова поэта не могла присутствовать на печальных обрядах, а тем более сопровождать тело из Петербурга в Святогорскую обитель.
«Убеждение Александра в непорочности жены, – говорила Ольга Сергеевна, – умеряло его предсмертные страдания; это убеждение он засвидетельствовал не только на смертном одре, но и в самый разгар ужасной драмы, главным образом перед врагами. Относя виконта д’Аршиака к их числу, по своему излюбленному афоризму:
Одна из знакомых дяди сказала: «Не так отнесся бы Пушкин к жене, если бы считал ее виновной, а порешил бы с нею, как Отелло с Дездемоной».
Лейб-медик Арендт заявил: «Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что его мучения были невыразимы, но для чести жены его счастье, что он остался жив; никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в ее невинности и в любви, которую к ней Пушкин сохранил».
Отец мой, Н. И. Павлищев, в письме к своей матери от 15 февраля того же 1837 года, между прочим, сообщает: